Мы дерзали, мы дерзали, или Дворец и Храм
Шрифт:
И посматривает строго —
Что же может быть важнее,
Чем ребенок на дороге!
Нет, двое гостей в тот вечер — это были Сергей Стратановский и Виктор Кривулин — писали иначе. В талант первого я поверил, верю и сейчас, в талант второго — не поверил ни тогда, ни позже.
О Бродском Грудинина говорила: «Слабый поэт, но хороший переводчик». Любила стихи Виктора Максимова, молодого человека, недавно вернувшегося из армии и уже издавшего первую книгу — в 25 лет! Что́ это тогда значило, сейчас не объяснить.
Пришла нежданная беда,
извечная, как жили-были.
На кухне капает вода —
ее вчера закрыть забыли.
И еще — про Лету: «И тысячи речек впадают в нее, но только не Черная речка...». Но Максимов появился около Грудининой позже, не в 1960-м.
3. ТАЛИЯ
При дворце существовал клуб Дерзание. Что названье — очень буржуазное, даже буржуазно-декадентское, никто почему-то не чувствовал. «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым...» Прямо Бродячая собака с фармацевтами в качестве слушателей, обожающими, когда их эпатируют. Что названье глупое, ничему не соответствующее, это, кажется, всем было ясно. Еще недавно людей сажали за обмолвку, за описку, а тут — дерзость!
Помню только одно людное сборище с чтением стихов, где и я читал; вероятно, в 1963-м (я уже был студентом). В ту пору я на одну горькую минуту увлекся Маяковским; читал такое:
... котенок играет с луной на полу,
луну на подносе подносят к столу,
луна в сковородке шипит на плите,
луна расплылась на чертежном листе...
Не хочу, чтоб мне снились такие сны!
Комом в горле стоит строка мне.
Товарищи! Ловите осколки луны —
это я в нее бросил камнем.
После того, как все отчитались, меня, между прочими, пожурил представительный мужчина с бородкой. Он с чувством процитировал Маяковского: «Врали: народа — свобода, вперед, эпоха, заря...», выждал секунду и веско добавил:
— А рифмуется с коротеньким словечком: «И — зря!»
Слышу это, как если бы вчера слышал, а в чем тут мораль, забыл.
Председательницей клуба от нас, «детей», состояла Нина Полякова, старше меня на год. Она выправила мне членский билет — и подписала его. До этого я не видывал подписей моих сверстников на документах. Из ее стихов помню строчку «Нева, ты снова строга, как мама...» и рифму «Таллина — проталина». Дворцовских вундеркиндов, еще до моего появления, возили на автобусе в Таллин, на экскурсию. Это — из ее отклика на поездку.
Нина была невысокая, полная, с лицом несколько тяжеловатым. Имела склонность к дидактике, со мною поначалу говорила чуть-чуть свысока, как с младшим, провинциалом (я жил на окраине) и недоучкой. Вскоре, однако ж, у нас завязался детский роман. Нина хотела казаться взрослой: рассказала о своих прежних увлечениях с поцелуями, о поклонниках дворцовских и не дворцовских. Ухаживал за нею, например, некто Либер. Этого — литературная дама! — она отшила словами: «Помните, что Lieber вы только по фамилии!» (в школе учила немецкий). Я не мог не восхищаться. Не так ли и говорят в литературных салонах? Этим и дорожил в ней, только этим.
— За мной обычно ухаживают евреи, — сказала как-то она. — Почему-то считают меня еврейкой.
Я рот раскрыл от изумления:
— Как?! Ведь ты — Полякова! Неужели неясно, что русская?
Дикое невежество. Видно, что учился я на медные деньги. Она, однако ж, и сама могла не знать. Отца при ней не было.
4. ЕВТЕРПА
Грудинина требовала, чтобы я начал читать современных поэтов. Я отнекивался. Незадолго перед тем школьная учительница литературы, добрая Ася Яковлевна, принесла мне на прочтение оригинальное издание В безбрежности Бальмонта. Спасибо ей, никогда не забуду. Кажется, не только я, но и она произносила фамилию поэта с ударением на первом слоге.
Что тут со мною началось! Я парил. Я с ума сходил — и было, от чего. После стихотворной туфты советских газет — такое:
Я мечтою ловил уходящие тени,
Уходящие тени погасавшего дня,
Я на башню всходил, и дрожали ступени,
И дрожали ступени под ногой у меня...
Грудинина назвала эти стихи Бальмонта программными — и разругала их. Я отказывался понимать. Нехотя взял книжку Заболоцкого Стихотворения, 1958 года издания (она и сейчас со мною; я пытался вернуть, да Грудинина не поняла моих намерений). Нет, не поверил я наставнице. Вышел от нее — и опять окунулся в эти ошеломляющие анапесты Бальмонта. И в его же ямбы. «Я верую во власть и чару Змея...» Это было чудо.
5. ПОЛИГИМНИЯ
Было еще одно чудо. Точнее, его в моей жизни как раз не было. Был шанс напечататься. Издавался сборник дворцовских стихотворцев. Когда я попал к Грудининой, он уже был собран и готовился к печати, отдан куда-то туда, к гутенбергу. Грудинина сказала, что можно попробовать втиснуть в этот сборник мои стихи (я сделал стойку), только не те, что уже написаны, а новые, написанные специально для сборника (тут я поник). Нужно написать стихи бодрые, жизнерадостные, лучше всего — о созидательном труде простого человека.
Легко вообразить мои тогдашние чувства. Вдохновение было благодатью небесной, интимнейшим озарением, пророческим даром. Даже дворцовская критика унижала и профанировала его создания. А тут — стихи на заказ! Однако ж они означали славу. Мое имя будет набрано типографским шрифтом. Мир услышит нового поэта.
Я смалодушничал: принялся сочинять стихи про трудолюбивого садовника. О прямом пролетариате — и подумать не мог, завод казался мне преисподней. Мучился страшно, вымучивал и вымучил из себя нечто жалкое; помнится, анапестом. Вручая текст Грудининой, чувствовал себя оплеванным. Но оказалось, что это еще не последнее унижение. Она, добрая душа, прямо на месте начала этот мой текст править, доводить! И что? Не вынесла душа поэта? Вынесла. Самый смысл поэтического творчества растаптывали на моих детских глазах. Атилла осквернял треножник Аполлона. Я спорил, упирался. Не плакал только из гордости. Гордости, однако ж, не хватило на то, чтобы вовсе прекратить это безобразие. Состряпали что-то коллективное, не имеющее ко мне уже никакого отношения, так что даже имя мое над текстом сгорало от стыда. С этим палимпсестом Грудинина отправила меня к некому Вольту Суслову. В какое место, память не откликается, а чудится, что в Смольный. Кто знает лучше, поправит.