Мы еще встретимся
Шрифт:
Люди шли и шли вперед, не замечая мороза, не чувствуя метели и благодаря ей, ибо она сделалась союзницей наступающих. Немецкая авиация была скована и бездействовала. Враг не мог вести даже наблюдения над охватывающими его частями. По двадцать пять — тридцать километров в сутки проходили бойцы за танками, не зная усталости, лишь горя одним желаньем: скорей, скорей!.. Вот и еще одна деревушка. Пусть снесенная наполовину, но наша, родная, освобожденная. И когда достигли наконец памятного многим, скованного льдом Дона, только здесь с удивлением услышали, что в холодных
И когда узнали, сперва не поверили, а потом заплакали от радости старые бойцы дивизии — те, кто перелесками уходили от врага на восток, кто на плотах и яликах переплывали Дон, те, кто прощались в степях с товарищами, те, кто видели, как пламенем горел над Волгой город, и в бессилии сжимали холодные кожухи автоматов.
Нет, никогда не забыть Ребрикову горького запаха полыни в землянках, прохладного ветерка с быстротекущего Дона, запаха степи — смеси приторного аромата цветов, испарений высыхающей земли — и солдатского пота. Не забыть ему предвечерних закатов, красной пыли дорог отступления и студеных ночей.
Вот и снова он был в местах, где становился солдатом. И снова носился Ребриков с комдивом по частям на маленькой машине, и озорным мальчишеским блеском горели в эти дни черные глаза Латуница. Вот оно и пришло, началось, — дивизия наступала!
Однажды они встретили на дороге толпу в сотни два невесть куда бредущих румынских солдат. Темнолицые, с отросшими черными бородами, в высоких меховых шапках и длиннополых, цвета грязной травы, шинелях, они, сбившись в бесформенную людскую массу, брели на восток. Впереди катился маленький толстый офицер. В руке он держал какую-то бумажку. Еще издали офицер замахал бумажкой. Латуниц велел остановить машину. Офицер подбежал к нему, смешно отдавая честь, и, не то от страха, не то от нетерпенья, заикаясь, забормотал, суя полковнику бумажку:
— Домнуле колонел… домнуле колонел…
Комдив взял бумажку. На ней русскими печатными буквами было написано: «Где есть плен?».
Полковник высунулся из машины и показал рукой вдоль дороги на восток:
— Фюнф километр…
Комдив вернул офицеру бумажку, тот подобострастно раскланялся и побежал к своим солдатам, а Латуниц откинулся на спинку сиденья и расхохотался.
— Подальше будет, — сказал он. — Но я это им для бодрости, чтобы резвей в плен шагали.
А Ребриков подумал, что никогда еще не видел полковника таким веселым.
Шли бои за Цимлянскую, за Котельниково. Дивизия сдерживала с запада гитлеровские части, которые были брошены на выручку окруженной армии. И опять не спал Ребриков вместе с полковником по ночам. А утром с начальником штаба Латуниц склонялся над исчерченными, измятыми картами и задумчиво тер свою бритую голову. А придумав какой-нибудь неожиданный смелый маневр или обход, улыбался и подмигивал адъютанту.
И снова был отброшен враг. Дивизия минула Сальск и вышла к станице Богаевской. Армия готовилась к боям за Ростов и Новочеркасск.
Новый год встречали невдалеке от Котельникова.
Тесно уселись штабные за сдвинутые канцелярские столы в полуразбитом помещении какой-то заготовительной конторы. Уставленные консервными банками и бутылками, тарелками с нарезанным салом и тощими солеными огурцами столы казались праздничными. Соорудили даже небольшую елку. На верхушке ее была приколота звезда из фольги. На ветвях, привязанные за нитки, покачивались карамельки, спичечные коробки и большие бумажные снежинки.
Володька вспомнил, как год назад отмечали они этот праздник в плохо натопленном зале военного городка. Был вечер. Курсантский хор пел «Священную войну», и кто-то из ребят смешно изображал бравого Швейка. Они с Ковалевским и Томилевичем тайно распили где-то добытую бутылку портвейна. В те дни ждали выпуска. Как же давно это было! Неужели прошел всего один год?! Казалось, Володька прожил десятилетие. Да, тогда радовались десанту в Керчи, а теперь за спиной была окруженная, обреченная на гибель фашистская армия.
В кармане у Ребрикова лежала листовка. Новогоднее приветствие воинам их фронта. Ребриков вынул листовку и с улыбкой начал просматривать. Интересная была штука. На обложке боец в каске, прорвав календарный листок, устремлялся с автоматом на гитлеровцев.
«Бьет двенадцатый час!» было написано на другой странице, и шли стихи:
Не в залах дворцов возле елок зажженных, Не в пляске веселой кружась, — В морозных окопах, в полях заснеженных Мы встретим двенадцатый час.«Оглянись, воин, — говорилось дальше в листовке. — Миллионы глаз глядят на тебя с восторгом издалека, миллионы сердец бьются в лад с твоей поступью, воин!
Великое русское спасибо говорит тебе Родина-мать.
Слава тебе!»
Поднялся комдив. В руке он держал наполовину наполненную водкой стопку.
— Предлагаю за знамя дивизии в Ростове! — сказал он.
Тост понравился, и вина не осталось в стаканах.
Но не успел комдив опуститься на место, как вскочил комиссар дивизии, который по-новому назывался уже заместителем командира. Старик широко улыбался, отчего на его тщательно выбритом лице стало в два раза больше морщин.
— Предлагаю поправку к словам командира, — заявил он. — Желаю выпить за водружение дивизионного знамени в Берлине!
Ему захлопали. Далеко было до Берлина от небольшой придонской станицы. Никто не знал, дойдет ли он до немецкой столицы, но думать, мечтать об этом великом дне хотелось каждому. И верилось: будет, будет… Настанет и такой день!
Затем поднимались еще тосты. Начался праздничный шум.
А Ребриков еще вспоминал, как встречали Новый год у Вали Логиновой, как беспечно веселились и как выдумывали друг про друга всякие небылицы. Где же теперь были ребята? Кто оставался в Ленинграде? Именно с того дня и началась их нелепая ссора с Долининой, и он сам был тому виной. Дурак, как он теперь себя ругал за это.