Мы идём к Луне
Шрифт:
— Конечно, больно, — сказал отец. — Но что делать? Для неё всё кончено.
— Почему кончено? Куда он её несёт?
— В лес. Сядет на дерево и позавтракает.
— Живая птица — завтрак?
— Выходит, так. Лунь — охотник, а свиристель — его добыча. И ничего тут не сделаешь. Вот если бы ты луня убил, это было бы неправильно.
— А правильно, что он большой, а она маленькая? И ничего ему не сделала. Он неправильный охотник. Пусть бы нападал на такого же когтистого луня и дрался, раз ему, дураку, охота драться.
— Он
— А кому он нужен, твой лунь? Он лупастый, крикастый, противный хватала.
— Нужен. А то бы птицы стали ленивые, разучились летать и даже петь. Ты заметил: лунь схватил не самую быструю свиристель, а беспечную лентяйку.
— Она не лентяйка. Она испугалась.
— За это и поплатилась жизнью. Одного не пойму: зима, а лунь ещё не отлетел на юг. И почему белый лунь, луговой хищник, оказался в лесу? Странный какой-то.
— Он не странный, а браконьер, вот он кто. Не улетает на юг и всех тут ест. Когда вырасту и будет у меня настоящее ружьё, всех луней прогоню. Чтобы никто никого не хватал. Чтобы законы были справедливые, а не такие. Ешьте друг друга, хватала хваталу, — вот какой будет закон.
— Ну что ж, не плохой закон, начальник, — одобрил носильщик. — Но, по-моему, нам пора градусов на тридцать взять восточнее. Как ты думаешь? А то мы отклонились от курса.
И правда, лыжня сильно вильнула в сторону, и это понятно: начальник экспедиции, взволнованный разыгравшейся на его глазах трагедией, отвлёкся от приборов.
— Тридцать градусов северо-северо-восток, — всё ещё всхлипывая, скомандовал он. — Ориентир — дальний угол болота Кабанья голова.
И решительно зашагал между кочек.
По карте через один переход они должны были выйти на лесную избушку.
Лесная избушка
Она чернела в глубине оврага, старая-престарая избушка с высокой трубой. На избушку будто кто наступил сапогом и почти раздавил. Она покосилась, сползла набок, а труба стояла посреди крыши бодро, как солдат на часах.
«А вдруг в избушке живёт лешачок-лесовичок? — подумал охотник. — Вдруг он дома и с ним можно поговорить? Он, конечно, спит днём, но можно зайти и сказать: «Здравствуйте. Извините, пожалуйста. Я по делу. Дайте, пожалуйста, немного волшебной травы. У одной девочки больное сердце, а она мой лучший друг. Дайте, если можно, а я вам что хотите отдам. Хоть компас, хоть револьвер. Берите, я куплю себе новый».
С крыши избушки свешивалась сухая трава, и оттого избушка походила на старушонку с растрёпанными волосами. Под дверь тянулись маленькие следы-строчки и исчезали в темноте.
— Я зайду один, — сказал он отцу, снимая лыжи. — Ты подожди здесь, только не уходи далеко.
Охотник потянул за ремешок, дверь сердито проскрипела ржавыми петлями. В лицо пахнуло тленом, сыростью, дымом. Когда дверь захлопнулась за спиной, охотник долго стоял в кромешной темноте, боясь пошевелиться. Он сам не знал, чего боялся: мерещилось, кто-то протянет костлявую руку, схватит, утащит… Или спросит: «Зачем п-р-ришёл? Кто такой?»
Но никто не схватил и ничего не спросил. Откашлявшись, охотник вежливо сказал:
— Здравствуйте! — Потом повторил громче: — Здравствуйте, дедушка!
В ответ только прошелестело что-то в дальнем углу.
Темнота дышала на охотника дымом и крепким запахом сапожного крема. Будто целый полк солдат чистил тут сапоги. Пахло едуче, остро, хотелось чихнуть, но чихать в темноте он боялся.
Тусклая полоска света пробивалась в оконце. Когда глаза привыкли, выплыло из темноты что-то большое, чёрное. Оно громоздилось посреди избушки, ребрастое, с ощеренным ртом. Охотник в ужасе попятился: схватит. Но не хватало: это было неживое. Кажется, это было похоже на печь.
Да, это была чёрная от сажи печь, занимавшая почти всю избушку. Кто и что варил в этой большущей печи?
Когда вошёл отец, охотник спросил:
— Чем это пахнет так… едуче? Ап-чхи!
— Будь здоров! — сказал отец. — Это дёгтем пахнет. Тут дёготь гнали.
С потолка свешивалась сажа. Она, как шерсть, шевелилась на потолке и стенах. Всё в избушке было прокопчённое: щербатая лавка, изрубленный пень-чурбан. Даже земляной пол был угольно-чёрный. От пола тоже пахло загашенным костром и сапожным кремом.
— Дёготь? А зачем он?
— Дёгтем смазывали телеги.
— Телега — это ранешная автомашина? Ранешний мотоцикл?
— Нет, телега, — это телега. Она без мотора. В неё запрягали коней. В кино тачанки видел?
Ещё бы не видел! Тачанки — это с пулемётами. По телевизору видел и тачанки, и военных коней.
И ещё кони в цирке. Они танцуют под музыку и кланяются.
— Нет, те кони, которых запрягали в телеги, танцевать не умели. Они работали.
— Кони умели работать? Они ходили на работу?
— Кони умели всё: возить, пахать землю. И воевать. В старое время без коня, без лошади люди умерли бы с голоду.
— А где кони жили?
И жили они, оказывается, рядом: люди и кони. Лошадей было много, и люди их очень любили.
— У каждого человека был свой конь?
— Может быть, не у каждого, но коней было много.
Ах, как здорово жить в старое время! У каждого своя лошадь! Не игрушечная, не деревянная — живая! С большими умными глазами. И с гривой. И с длинным хвостом. Сел и поскакал. Куда хочешь, туда и помчался. Быстро, ужасно скоро. Как птица. Пригнулся к гриве и полетел, копыта — цок-цок-цок! Всё мелькает, ветер свистит… И в детсад на коне, и в кино, и в магазин.