Мы идем на Кваркуш
Шрифт:
— Скоро ли перевал? — спросили откуда-то набежавшего Абросимовича.
— Во-он синеет, видите? За той синью еще одна синь, а за той — наша синь, — загадочно сказал учитель. — Здешние километры черт мерил, да веревку порвал...
Поднявшееся над лесом солнце начало припекать. Теперь оно светило прямо в лицо. Ребята отыскали в наших рюкзаках защитные очки, поочередно напяливают их. Модные, в бронзовой оправе, очки красуются на конопатом носу Филоненко-Сачковского. Они скрывают глаза, и это для него сейчас главное. Сашка прячет глаза не от солнца, от ребят. Утром незаметно он опять взобрался на Петьку и словно прирос к нему.
Сильный Петька прет в гору без остановок. На нем самые тяжелые вьюки, а на вьюках — утробистый Сашка. Горячий, не привыкший
Бочком да леском, с колодины на камешек, с камешка на выскирь прыгает с прутиком в руке Юрка Бондаренко. Угадывая в след, копирует его движения Витька Шатров. Штаны у Юрки до ремня заляпаны грязью, шапка болтается на груди, привязанная за пуговицу рубахи. Без шапки его проще отличить от друга: голова у Юрки красная, давно не стриженная, густые волосы стоят торчмя. У Витьки волосы, как ленок, — светлые, мягкие, приглаженные на лоб аккуратной челочкой. Витька старается во всем походить на Юрку. Шапка у него тоже болтается на пуговице. Юрка басовито кричит на телят: «Ходом». Витька пищит: «Ходом».
Беспечно насвистывая, будто и не чуя устали, идет Толя Мурзин. На нем клеенчатая непромокаемая куртка с нашивными карманами, новенькие, еще не утратившие блеска резиновые сапоги. Поэтому Толя не особенно разбирает дорогу и часто намеренно топает по лужам. Изображает либо танк, либо вездеход. Пересекая лужу, перестает свистеть, надувает розовые щеки и урчит. Однако он не такой рассеянный, как идущий неподалеку Коля Антипов, и успевает, где следует, хватать вицей зазевавшегося теленка.
Коля Антипов все глаза проглядел на лес. Телята на его участке выбивались из стада, когда хотели. А отвлечься, забыться поэтично настроенному Коле было чем. Обогретый и обласканный солнцем лес в тысячи колокольцев и флейт играл птичьими трелями, благоухал запахами, расцвечивался всем спектром цветов и оттенков. Вдоль выруба, повторяя повороты, взъемы и впадины, алым потоком лилась река цветущего иван-чая. Он заполонил все: узкие, похожие на грядки, елани по краям выруба, берега оврагов, мочажины и сухие, каменистые взгорки; в сырых, низменных местах его заросли были так густы, так высоки, что с головой скрывали ребят. Дружное цветение иван-чая накладывало отпечаток на кроны нависших пасмурных елей — они румянились и розовели, будто освещенные изнутри. Среди прочей цветущей братии на увлажненных малоприметных тропках мелькали похожие на цветы акации золотистые льнянки, нежно голубели капельки незабудок.
Обособленно, в тени под елями, яркими кострами горели дивные марьины коренья. Метровой высоты кусты марьиных кореньев с сочной широкой листвой и огромными, словно налитыми кровью, цветами, били в глаза щедрой, несвойственной здешним угрюмым лесам пышностью и красотой. Пятнадцать, двадцать цветов на одном кусте, каждый величиной с кулак, и столько же назревших, готовых вот-вот распуститься, бутонов, превращали куст в полыхающее огниво, далеко видимое в пещерной темени леса.
Благодатное разноцветье трав пело пчелами, стрекотало кузнечиками, порхало бабочками. И как бы дополняя царивший над всем этим аккомпанемент птичьих голосов, над вырубом тонкоголосо ныли комары. Они столбами реяли над нами, набивались в волосы, за ворот, попадали в рот. К счастью, мало еще было мошки, этого истинного бича тайги. Борковский утверждал, что мошка не появлялась благодаря ночным заморозкам.
Мы с Борисом шагали впереди каравана. Выруб часто пересекали недавние медвежьи следы. Почти все они вели вдоль выруба в сторону полян. Несколько дней назад на поляны прошло стадо соседнего с Верх-Язьвой колхоза. Оно, как магнитом, стянуло к вырубу хищников. Тут промышляли и волки, и рыси. А вот на мокром песке у ручья ясно отпечатался когтистый ступ какого-то незнакомого нам зверя. Похоже, что росомахи.
Рядом с нами бежал Шарик. Хотя он вчера полностью скомпрометировал себя, не придав значения увязавшемуся за стадом медвежонку, мы тем не менее часто посматривали на него — какая ни есть, все же собака, должна учуять зверя.
Добродушный и компанейский Шарик был одинаково привязан ко всем. Он ласкался к ребятам, преданно трусил по пятам взрослых. В деревне у него не было ни конуры, ни хозяина, и он тянул свою бездомную неприкаянную жизнь по чужим дворам, пробавляясь, чем бог пошлет. Шарику было решительно все равно с кем повестись, лишь бы его не гнали, не обижали. Поэтому он с большой охотой отправился за отрядом и, кажется, не жалел об этом.
— Смотри, он вправду кого-то причуял, — сказал Борис. Шарик привстал, напряженно вытянул забитый репьем хвост. Шерсть на хребте поднялась, верхняя губа собралась складками. Пес медленно сошел с выруба, углубился в лес. Не успели мы подумать, кто бы там мог быть, как Шарик с визгом прилетел обратно. За непроглядной стеной густого ельника послышалось удаляющееся потрескивание валежннка.
Собаку будто подменили. Она не находила места, трусливо путалась под ногами. Вышедший из кустов Борковский глянул на Шарика и, не задумываясь, определил:
— Медведь пугнул. Познакомиться, дурак, захотел...
Перевал Кайбыш-Чурок казался недосягаем. Начиная из распадка новый подъем, мы каждый раз утешали себя надеждой, что он — последний. Но достигали вершины, снова спускались в падь и снова поднимались на еще большую высоту.
Трудно было угадать в однообразных, тянувшихся чередой вершинах главную высоту Кайбыш-Чурка, и мы бы миновали ее так же безрадостно, если бы Абросимович не предупредил:
— Следующий перевал самый высокий. И последний. С него до Усть-Цепёла побежим...
— А долго ли бежать? — задал подковыристый вопрос Борис. — И вообще, чему равен ваш километр?
Борис подчеркнуто выделил слово «ваш», очевидно имея в виду те «пять» километров, которые мы вчера с трудом одолели за день.
Абросимович прищурил глаз.
— Бежать недолго, а километры наши особые, лесные. Я же говорил, их черт мерил, да веревку порвал...
Хотелось спросить Серафима еще кое о чем, но он больше минуты нигде не задерживался. Заметил в хвосте стада какой-то непорядок, запрыгал по выбитым древесным корням. Без него нигде ничего не обходилось.
И правда, едва успели перевалить горб Кайбыш-Чурка, выруб круто пошел под гору. Телята тесной лавиной катились вниз. Люди уступили им дорогу, бежали обочинами, сзади. Ребята половчее мигом вскарабкались на лошадей — под гору-то можно! Замешкался что-то возле Петьки Филоненко-Сачковский, с опаской поглядывая на его прижатые к затылку уши, на нервно вздрагивающие ноги. Но и он скоро уехал.
Через час стремительного спуска мы были в междуречье Язьвы и одного из главных ее притоков — Цепёла. Телята разбрелись по клеверистой поляне. Лет тридцать назад здесь стоял большой поселок Усть-Цепёл. Он и сейчас стоит, брошенный людьми, с трухлыми, наполовину обвалившимися домами, с прямыми, заросшими березами улицами.
Борковский и пятеро ребят остались на поляне пасти стадо, остальные с лошадьми спустились к реке. Кони зашли в ледяную воду и стояли, словно уснувшие, несколько минут. И лишь когда немного отдохнули, погрузили мягкие вздрагивающие губы в воду.
Потом мы должны сменить у стада Борковского и ребят, а пока в нашем распоряжении час свободного времени. Привал есть привал, каждый выбрал себе занятие по душе. Молчаливый Коля Дробников, захватив седло, пошел подальше от шумливой ребятни — подремать. Филоненко-Сачковский пристроился ближе к харчам, старался услужить Александру Афанасьевичу. Коля Антипов вырезал из пустотелого стебля дудочку, присел на камешек, начал подражать голосам птиц. Толя Мурзин всех спрашивал, куда ушел Коля Дробников. Нашел его уже спящего, успокоился, стал приделывать к шапке длинное сорочье перо. Теперь, наверно, будет индейцем.