Мы, народ...
Шрифт:
Он говорит это ровным тоном, будто читая инструкцию. Никого так не презирают представители Международных сил, как российский ОМОН. И никого так не презирает российский ОМОН, как патрули Международных вспомогательных сил…
В общем, это у них надолго.
Я подхватываю девушку под руку и осторожненько оттаскиваю назад.
Нам лучше всего исчезнуть.
Патруль патрулем, а береженого бог бережет.
У-ф-ф… кажется, пронесло.
И все равно у меня ощущение, что под ногами — палуба кренящегося корабля. Причем крен все сильней и сильней, все ближе и ближе к бортам черная ледяная вода.
Ну — доктор Моммзен!
Впрочем, для переживаний у нас времени нет. Мы выскакиваем из
Бамбоша, впрочем, такой всегда.
Но если Бамбоша здесь, значит, где-то неподалеку и Стана.
Да, вон стоит их микроавтобус с ярким логотипом на дверце.
А вот и она сама.
— Привет!
— Привет…
Стана будто соскочила с экрана: веревочные косички, страстный цвет губ, синяя короткая блузка, джинсы, приспущенные на бедрах по самое никуда. Она обожает во время эфира разговаривать с маленькими детьми: можно мотивированно нагнуться и продемонстрировать зрителям верхнюю часть ягодиц. Особенно — татуировку, уходящую вниз.
— А что? — говорит она. — Половина нашей аудитории только на это смотрит. И пусть смотрят, не жалко…
Ненавижу этот ее боевой макияж.
И тараторит она, будто перед ней микрофон:
— Ты здесь откуда?.. Зачем?.. А нам сообщили, что намечается инцидент… Что это — митинг?.. ОМОН?.. Конфликт с Международными силами?.. Мы можем дать это врезками в первый вечерний эфир…
— Я просто проходил мимо…
— Жаль… Взяла бы у тебя интервью… Ну, тогда — ладно, пока… Бегу… Мне надо работать…
И все, ее больше нет. Хотя вдруг появляется снова и подносит обе ладони чуть ли не к самому моему лицу
— Ну — что, что, что?
— А что?..
— Ты смотришь на меня так, будто видишь в последний раз!..
— Я на тебя всегда так смотрю.
— Нет, не всегда!..
— Нет, всегда…
— Ладно, я вечером позвоню…
И сразу же:
— Стана Раздолина, радиостанция “Мы”, прямой эфир… Ответьте, пожалуйста, на вопрос!..
Девушка, с которой мы спаслись от ОМОНа, явно потрясена.
— Это же Стана Раздолина…
И я вдруг ее узнаю.
Она сидела в приемной у доктора Моммзена.
Юница — с отчаянием на лице.
Симпатичная, между прочим.
Пригласить ее, что ли, в кафе?
Я колеблюсь.
А юница приходит в себя и поворачивается ко мне.
Смотрит как-то по-новому.
Словно оценивая.
— Вообще-то я живу здесь, недалеко, — сообщает она.
Сначала мы выпиваем по бокалу вина. Юница считает, что нам обоим необходимо снять напряжение. Она, например, до смерти перепугалась. Про ОМОН рассказывают такие жуткие ужасы, что ее до сих пор бьет дрожь.
— Видишь, пальцы какие холодные… А сердце у меня в тот момент, знаешь, как-то так: дык… дык… дык… Чуть в обморок не упала…
— Ничего, уже все прошло…
Мы торжественно чокаемся за наше спасение. Вино слишком сладкое для меня, но — сияющее, прохладное, легкое, словно солнечный осенний настой. И квартира у нее тоже — сияющая, пустая, прохладная, озаренная той чистотой, которую мне, например, никогда не создать.
Юница слегка рассказывает о себе. Она, оказывается, из Петрозаводска, хотя семья ее — мать, сестры, отец — живут в городе Барташов. Это где же такой? Ну, это на Средней Волге… Она вдруг бросила все, поступила в Петрозаводский университет. Зацепилась каким-то чудом, осталась преподавать. Но в Петрозаводске, к сожалению, жизни нет: никто ничего не делает, все только и ждут, когда этот район будет наконец присоединен к Финляндии. Ну это еще ничего, под финнами жить можно. А вот образовался у них полгода назад Союз карельских народов — парни в темнозеленых рубашках с “елочками” на плечах ходят по городу и помечают двери крестами. Крест тоже зеленый, из нитрокраски, не отскоблить. На вопросы не отвечают, хмыкают: скоро все сами узнаете… И вот — полный мрак, тишина, и в тишине этой какое-то кошмарное шевеление… Словом, опять бросила все, перебралась в Петербург, устроилась работать на курсы, преподает шведский язык, в Петербурге он почему-то пользуется сейчас громадным спросом. А с квартирой этой удивительно получилось, только ее сняла, только чуть-чуть устроилась, тут — теракт на ЛАЭС, паника, помнишь, наверное, хозяева переехали в Тверь, пишут оттуда: живи, денег не надо, лишь бы квартиру не ограбили, не сожгли…
Вот так и живет.
Чужой город, чужая страна, чужая квартира, чужой жутковатый мир…
— Мне кажется, что и жизнь у меня — тоже чужая. Словно живет вместо меня кто-то другой…
Голос у нее как будто разламывается.
Вот сейчас, сейчас распадется на позванивающие висюльки стекла.
Мы выпиваем еще по бокалу вина — прежде всего за то, чтобы мир для нее стал своим.
— Спасибо, — радостно говорит юница. — Только, по-моему, он не станет таким…
Затем мы предаемся любви. И происходит это столь естественно и легко, точно мы знаем друг друга уже тысячу лет. А быть может, и действительно знаем: были вместе в каких-то иных воплощениях, в давних развеявшихся мирах, в других жизнях, эхо которых ныне пробуждается в нас.
Никаких угрызений совести я не испытываю.
Если это и грех, то, наверное, простительный грех.
Да и можно ли называть грехом то удивительное состояние, когда перестаешь ощущать над собой власть земли, когда воспаряешь из атмосферы в эфир и когда из косного вещества превращаешься в горячую плоть?
Причем я не обольщаюсь на свой счет. Юницу, разумеется, интересую не я, а мои деловые связи с доктором Моммзеном. Она, вероятно, догадывается, что представляет собой “Техотдел”, а увидев вдобавок, что я накоротке со знаменитой Станой Раздолиной, видимо, окончательно убеждается, что здесь есть перспективы. Неприятно ее разочаровывать, но когда мы в полусонном оцепенении лежим на тахте, наблюдая в окно, как проползают по небу вздутые бугристые облака, я все — таки вскользь объясняю ей, что деловые отношения с доктором Моммзеном у меня ныне завершены, вряд ли я увижу его в ближайшее время, а если даже увижу, то что ему предложить? У доктора Моммзена собственные критерии, и далеко не всегда понятно, в чем они состоят.
— Жаль, — откровенно вздыхает юница. И бесхитростно признается, что следовала за мною от самой приемной шаг в шаг, искала повода познакомиться, — между прочим, еле за тобой поспевала — так ты летел. Но я все равно ни о чем не жалею, — добавляет она.
От нее исходит необременительный жар. Веки полуприкрыты, сквозь ресницы поблескивает влажная истома любви. Мы сейчас как будто единая суть, но я вдруг с оторопью осознаю, что совершенно не помню — как же эту юницу зовут. То есть как-то она, разумеется, назвалась, но вот, что за черт, напрочь выскочило из головы. Никакого намека, никаких фонемных ассоциаций, дуновение, которое рассеялось без следа.
Ладно, как-нибудь позже — всплывет.
— Я тоже ни о чем не жалею, — говорю я.
И, кстати, это чистая правда.
Юница сладко потягивается.
— А-ай… Надо вставать…
На прощание мы обмениваемся всеми контактами, которые у нас есть, и я клятвенно обещаю, что позвоню, как только приеду домой.
— Не забудешь?
— Ты это о чем?..
Я еще не знаю, конечно, что больше никогда не увижу ее, что не выясню, как зовут, — для меня, унесенного ветром, она так и пребудет Юницей, что судьба уже выбросила черные кости на стол и мгновениям, которые в нас зажглись, повториться не суждено.