Мы, народ...
Шрифт:
И, между прочим, отец как-то по телефону сказал, что точно так же было при распаде СССР. Когда после августовского путча 1991 года объявили о своей независимости Россия, Украина, Белоруссия, Казахстан, то никому и в голову не пришло, что это всерьез, что все пятнадцать советских республик действительно станут независимыми государствами, что они в самом деле утвердят между собою частоколы границ и что начнутся между ними конфликты — вплоть до жестоких войн. Отец говорил, что если бы можно было это предвидеть, если бы было понятно, к чему Беловежские соглашения приведут, то еще неизвестно как бы все повернулось, ведь, кроме горстки националистов, распада СССР тогда не хотел никто.
В том-то и дело, что будущее предвидеть нельзя.
Будущее — это туман.
Оно всегда не такое, как мы его себе представляем…
Пока есть время, я решаю проверить почту. И правильно делаю, поскольку вываливаются на экран сотового телефона сразу четыре письма. Во-первых, это извещение от Инголлы. Инголла на всякий случай напоминает, что доктор Моммзен примет меня сегодня в одиннадцать тридцать утра. Ну, это, по-моему, совершенно напрасно. Инголла хоть и работает в России уже целый год, но все никак не может привыкнуть, что россияне в деловом отношении ничем не отличаются от обычных людей. Ей почему-то
Во-вторых, это приглашение от Панафидина. Катенька, которая заведует у него информацией, сообщает, что сегодня ровно в двенадцать часов на площади перед ТЮЗом, это, кстати сказать, отсюда недалеко, состоится митинг, организованный общественным движением “Независимый Петербург”. “Приглашаются все, кто хочет жить не так, как живет, все, кто не согласен с тем, что происходит в стране”. Кавычки закрываются, конец цитаты. Причем Катенька тут же честно предупреждает, что поскольку митинг, как это принято у “НП”, является мероприятием несанкционированным, то весьма вероятны инциденты с милицией.
Ну, это уж, извините, нет. Разрешен митинг или запрещен, мне, знаете ли, все равно. Ни на какие митинги я, разумеется, не хожу. Так же как не хожу на рок-сессии, дискотеки, пивные фестивали и прочие незатейливые развлечения. Катенька романтик, ей еще семнадцати нет. А мне эти топтания народных масс ни к чему.
Далее следует громадное письмо от родителей. Снабжено оно множеством фотографий, которые на экранчике телефона, естественно, не разглядеть. Все же можно понять, что вот это отец и он держит в руках здоровенный, килограммов на шесть, белокожий, чуть изогнутый кабачок. А вот это, разумеется, мама, которая с гордостью демонстрирует белый гриб аналогичных размеров. И само письмо выдержано в том же духе. Все у них чудесно, великолепно, все колосится, плодоносит, цветет. Воздух здесь состоит из чистого кислорода, а в молоке витаминов столько, что они хрустят на зубах. Главное, что — никакой радиации. Письмо должно убедить меня в преимуществах простой деревенской жизни. И работа для меня там найдется. Если уж я не хочу учительствовать, хотя ничего плохого в этой профессии нет, то можно устроиться преподавателем в институт. Отец в городе уже узнавал. Петербургского историка, тем более кандидата наук, с руками возьмут… Ну, что тут скажешь… Радиофобия, как считают врачи, — это неизлечимый заскок. Когда “кавказские террористы”, ни подлинные имена которых, ни даже национальность установить так и не удалось, неожиданно захватили один из машинных залов ЛАЭС и объявили, что если их требования выполнены не будут, то они обрушат на Петербург радиоактивный тайфун, отец с матерью были как раз у родственников на Урале. В панику, охватившую миллионы людей, они поэтому не попали, за событиями следили по телевизору, где краски, естественно, нагнетались до трагической черноты. В Петербург, как и многие тысячи горожан, возвращаться не захотели: купили домик в деревне, начали обустраивать огород. Они, как, впрочем, и большинство россиян, абсолютно убеждены, что радиоактивный тайфун по Петербургу все же прошел, у нас тут теперь буквально вот такие рентгены, а правительство и городская администрация просто скрывают от рядовых петербуржцев этот пугающий факт. Нет-нет, ни за что! У вас там хоть дозиметры продают?.. Главная их задача ныне заключается в том, чтобы открыть мне на правду глаза: заставить перебраться из зачумленного города к ним на Урал. Ну что ж, по крайней мере, в их жизни есть смысл.
И наконец, четвертое письмо приходит из института. Ираида Филоктименовна лично, подчеркиваю, лично и непосредственно напоминает мне, что послезавтра, в четверг, имеет быть третье в этом сезоне заседание кафедры. Мое присутствие там чрезвычайно желательно, тем более что оба предыдущих заседания я пропустил. Наверное, у меня были какие-нибудь уважительные причины. Ираида, как она пишет, выражает надежду, что в этот раз мне удастся найти для нее хотя бы пару минут. Есть ряд вопросов, которые необходимо решить.
Это письмо я с легким сердцем отправляю в небытие. Иными словами, просто стираю, не удостаивая ответа. Какая еще, к черту, кафедра? Какой институт? Все шатается, все трясется, все оползает, все рассыпается в пыль, а я, как дурак, буду сидеть два часа в душной аудитории и слушать отчет о количестве проведенных исследований и сдаче печатных работ. А также бесконечные ламентации на тему того, что “в наши трудные времена” у института опять нет средств. Ничего глупее, по-моему, придумать нельзя. Правда, еще Бонапарт на вопрос, что делать обыкновенному человеку в эпоху громадных исторических перемен, не колеблясь ответил: заниматься своими собственными делами. Так что в железном упорстве, с которым старуха Филоктименовна тащит кафедру, есть некий резон. Однако это не мой резон. Я не могу заниматься собственными делами, когда рушится мир. Наверное, в этом и заключается искомая “русскость”, которую безуспешно пытается определить доктор Моммзен. Страна, мир, вселенная для меня важней, чем я сам. А к тому же еще имеется Стана. И один этот факт способен затмить собой все вообще.
И тут, как нарочно, шофер переключается с новостей, и жизнерадостный голос Станы заполняет собой весь салон… Стана Раздолина, радиостанция “Мы”… Вот Гена с проспекта Энтузиастов интересуется, когда американцы наконец уйдут из нашей страны? Не любишь американцев, Гена? — Ненавижу я их, так бы и порубил… — Ну что ж, мне кажется, что подобные чувства испытывает сейчас множество россиян. В общем, это хороший вопрос. А вот давайте попробуем спросим у них самих. Вот как раз идет по Невскому военный патруль. Лейтенант, радиостанция “Мы”, прямой эфир!.. Наши слушатели интересуются: когда американские войска покинут Россию? — Страфствуйте! Мы не есть американски войска, мы есть финский окранитшенный континкент в состави части мирнотворческих сил. Мое мнение. Мы уходить токта, кокта русский народ сами поддершивать поряток ф стране. Мы сдес с миссия мира. Мы хотеть, чтопи ф Россия иметь нормальная шизнь… — Спасибо за пожелание!.. Стана Раздолина, радиостанция “Мы”, прямой эфир… Ну, вот видите, как все просто. Нам только надо наладить у себя нормальную “шизнь”. Кстати, к этому, по- моему, и идет… А теперь у нас на линии Слава с улицы Благодатной. Слава, ну как вы там, благодать ощущаете? — Ну, это самое… как его… типа того… — Слава, а почему такой грустный голос? Ах, вот в чем дело! Славу, оказывается, оставила любимая девушка. Конечно, тут загрустишь. Слава, мне интересно, а что она при этом сказала? — Ну, я не знаю… типа того, что я — полная скукота… — А ты скучный, Слава? Может быть, ты просто серьезный? — Гы… Не знаю… наверное… может, и так… — Какой у тебя, Слава, рост? — Сто девяносто один. — А на цыпочках? — Гы… на цыпочках я не мерился… — Блондин или брюнет? — Ну, типа того… — Что ж, давайте, ребята, попробуем Славе как-то помочь… Девушка, радиостанция “Мы”, прямой эфир! У нас тут вопрос: Славу с улицы Благодатной оставила его приятельница. Что вы можете ему посоветовать? — Найти другую. — А где? — Ну, выйти на Невский проспект, в чем проблема? — Простите, девушка, как вас зовут? — Людмила. — Мила, а может, вы сами со Славой об этом поговорите? Слава — хороший парень, шатен, рост сто девяносто один, серьезный, рассудительный человек… — Ну, я, конечно, могу… — Слава, диктуй телефон. Мила с Невского сейчас тебе позвонит…
Ну и так далее в том же духе. У Станы два полноценных эфира: первый с одиннадцати до двенадцати и второй с пяти до шести. Ежедневно, без праздников, без выходных. А недавно она сказала, что ей предлагают еще и третий эфир: начинать ровно в полночь и заканчивать в час.
— Ну так бери, — сказал я. — Дают — надо брать.
— А жить когда?
Вопрос, впрочем, был исключительно риторический. И сама Стана, и я прекрасно знаем, что если ей действительно предложат третий эфир, его надо обязательно брать. Медийная среда — это джунгли. Стоит только на секунду расслабиться, на мгновение отвернуться, на один краткий миг утратить контроль, и тебя сразу сожрут. Опомниться не успеешь, как на твое место усядется какая — нибудь макака, и никакими силами ее оттуда будет не выковырять… А что касается “жить”, так ведь для Станы это и есть настоящая жизнь: полет в межзвездном пространстве, наполненном какофонией голосов. Надо же, как человек вдруг обрел себя. Кем была Стана опять-таки всего год назад? Да никем, архивная мышь, зарывшаяся в шорох бумаг. Когда являлась после работы, стонала: умой меня, оботри, на мне — пыль веков… А теперь, всего через год, — медиазвезда, лик эфира, кумир тинейджеров. Рекламщики, как она не устает с гордостью повторять, просто дерутся за этот радийный сегмент. Ей уже предлагали перебраться в Москву. Однако сама Стана считает, что с этим торопиться нельзя. Кто она для Москвы — бойкая девочка, могущая связать пару слов. Случись что-то не то — вылетит на улицу через десять секунд. Куда в этом случае? Обратно в Петербург не вернешься… И ведь всего-то один миг судьбы. Зато такой, который преобразует всю жизнь. Я вспоминаю створки дверей, распахнутые в небытие, ветровой жуткий шум, вздымающий хороводы листьев, сквозняк холода, пронизывающий до костей… И всё — бытийная трансмутация, невидимое, неслышимое изменение состава души. Была Настенька, стала — Стана. Была архивная мышь, стала аудиомедийная стрекоза. Вместо гладких волос — множество растаманских косичек, вместо блузки — складчатый топ, открывающий значительную часть живота, юбки она теперь носит такие, что сразу видно, откуда ноги растут, а одно время обуревала ее безумная мысль: подкрасить биоколором кожу в золотисто — коричневый цвет. Была когда-то такая мулатка на телевидении, имела успех. Еле удалось ее от этого отговорить. Разговоры в эфире она ведет в стиле рэп: тараторит с неимоверной скоростью обо всем на свете. Молодняк, особенно в стадии созревания, от этого бешеного аллюра просто торчит. Дома же, напротив, сонная, притихшая, вялая: накорми меня, напои, укрой, посиди пять минут… Да и не бывает она теперь дома: ночует у родителей, на Моховой, откуда до студии, до офиса радиостанции рукой подать. Хуже всего, наверное, то, что зарабатывает она сейчас раз в десять больше меня. И опять-таки: как быстро, как окончательно все изменилось. Кем я был год назад, примерно в это же время? Перспективный историк, сотрудник известного института, кандидат наук, сделавший даже что-то вроде открытия в этногенезе раннесредневековых сибирских племен, мог, как Стана сейчас, живенько рассуждать обо всем. С блеском, с огнем в глазах, не задумываясь о словах. Ментальные феромоны — это то, что притягивает женщин, как пчел нектар. И кто я теперь? Тот же историк, тот же сотрудник и кандидат — только уже никаких упоительных перспектив. Кого в России сейчас интересуют сармоны? Вот если б я выдвинул некую сногсшибательную гипотезу — ну, скажем, что Аркаим, например, был столицей древних славян или что сармоны — это в действительности ранние русские племена, потомки гиперборейцев, которые мигрировали когда-то, после Троянской войны, в Сибирь…
Стана, кстати, очень не любит разговоров на эту тему.
— Ты — свой, — говорит она в таких случаях, гневно заостряясь лицом. — Понимаешь, ты — свой. Ты не бросишь меня, не отступишься, не предашь, не пройдешь, дернув плечом, не повернешься спиной. Я тебе верю как никому… А если вдруг я стану захлебываться и тонуть, ты меня вытащишь и спасешь… Ты ведь меня спасешь?
— Конечно, спасу.
— Ну вот, а все остальное — неважно…
И ведь действительно все остальное неважно. В приемной доктора Моммзена это ощущается как нигде. Там по-прежнему, словно время безнадежно застыло, пребывают пятеро молодых людей, так похожих, точно вылупились они из одного инкубатора. Все — в серых костюмчиках, в галстуках, в начищенных остроносых ботинках. Все — держат на коленях портфельчики, в которых, по-видимому, находятся кучи важных бумаг. Все пятеро, как по команде, поворачиваются ко мне, и лица их озаряют приветливые, располагающие улыбки. Молодые люди явно прорабатывали “Науку делового общения”, где главным пунктом стоит: “вызвать инстинктивную приязнь собеседника”. Впрочем, уже через пару секунд они отводят глаза, поскольку “смотреть слишком пристально — значит породить психологически тревожный ответ”. Еще там наличествуют две представительные дамы, холеные лица которых свидетельствуют о том, что они из администрации города. Дамы, напротив, поглядывают на меня злобновато. Для них любой посетитель — это заведомый конкурент, который нагло, без всяких на то оснований, претендует на те же самые гранты. И еще имеет место в приемной некая очаровательная юница — с таким отчаянием на лице, как будто мир через секунду погибнет. Юница, наверное, получила отказ на проект и примчалась, чтобы выяснить лично, нельзя ли что-то поправить.
Инголла не обращает на них никакого внимания. Она поднимает на меня чудесные фиолетовые глаза, жаждущие любви, и голосом, который больше пристал бы ангелу, а не афроамериканке из офиса, говорит, склоняя голову вправо:
— Вам сюда.
Я прохожу в двери с надписью “Техотдел”. Комната заполнена стеллажами, где пребывают в покое, забвении, мертвые папки. За компьютером сидит человек, крупный, стриженный бобриком, он мне кивает не глядя, и я так же, ни слова не говоря, киваю в ответ. Затем я открываю без стука вторую, дальнюю дверь и оказываюсь в кабинете доктора Моммзена.