Мы не увидимся с тобой…
Шрифт:
Он был зол оттого, что не мог заснуть, и все острей чувствовал боль потери, навстречу которой ехал.
Вот так после операции, когда отходит наркоз, начинает все больней и больней тянуть в ране. Только там тело, а тут душа.
Первого убитого, которого знал при жизни, хоронил на Халхин-Голе. Второго проводил на тот свет на финской. А потом, на этой, пошло и пошло – и тех, кого знал до войны, и тех, кого узнал на войне, и тех, с кем ездил, и тех, к кому ездил…
Он вспомнил, как втроем с Велиховым и шофером поднимали на Симферопольском шоссе с залитого
А Гурский тогда, осенью сорок первого, встретив его в Москве, в редакции, расспрашивал подробности – как все это было там, в Крыму, с Пантелеевым…
Всякий человек чего-нибудь да не успел при жизни. И когда его жаль, то жаль и за это. Гурский почти никогда не говорил о своем будущем. Наоборот, любил делать вид, что живет только сегодняшним днем. Но о будущем, конечно, думал и на что-то в нем надеялся.
«Кто знает, может, он еще что-то писал, чего даже я не знал? – подумал Лопатин. – Мои тетрадки с дневниками лежат дома, там, у него, у мертвого. А он, может быть, тоже что-то писал и никому об этом не говорил. И я даже не знаю, где у него это может лежать».
Это, конечно, чепуха, что в жизни непоправимо только одно – смерть. В жизни непоправимо многое, верней, все, что переделал бы по-другому, да уже поздно. И все же очевидней всего непоправимость смерти. Когда чья-то жизнь была частью твоей жизни – если это действительно так, без преувеличений, – то и смерть такого человека тоже часть твоей смерти. Ты еще жив, но что-то в тебе самом уже умерло и не воскреснет. Можно только делать вид, что ты по-прежнему цел. Потому что оторванный кусок души – это не рука и не нога, и что он оторван – никому не видно.
Впереди догрохотал последний тягач. Водитель, проснувшись, поднял лицо от баранки.
Колонна двинулась через перекресток.
– Долго мы стояли, товарищ майор? – спросил водитель.
– Изрядно, больше часа.
С полчаса ехали молча. Чтобы отвлечься от других мыслей, Лопатин начал считать свои поездки на фронт: сколько всего часов и дней он провел в машинах – и в своих, и в чужих, и в таких вот, попутных. Считал, считал – и запутался. Времени, проведенного на колесах, считая Халхин-Гол, набиралось неправдоподобно много.
– Чего вы все молчите, товарищ майор? Расскажите чего-нибудь, а то спать клонит, спасу нет! – вдруг попросил водитель.
Лопатин закурил и стал рассказывать про Монголию: какая там ровная степь, только иногда полосы солончаков, а так, пока не наткнулся на них, можно ехать, как по столу, в любую сторону без дороги. И какие там, ни на что не похожие, полосатые закаты, и как мало воды, и как в жару на горизонте мерещатся озера, а над ними лес.
– А какая там война была? – спросил водитель. – Мы про нее почти ничего и не слыхали.
Пришлось рассказывать ему про Халхин-Гол и про то, какая там была война – небольшая, кровавая и, по нынешним понятиям, короткая, а тогда, наоборот, считавшаяся
После еще двух остановок – одной в пробке, а другой на объезде, на рассвете добрались до рокады Гродно – Каунас.
Лопатин подхватил чемодан и выскочил на перекрестке из приостановившейся на несколько секунд машины.
Регулировщица, с сержантскими лычками на погонах шинели и с винтовкой за плечом, на вид была из тех, кто себя в обиду не дает: рослая, со строгим лицом и вызовом в глазах – мол, попробуй только обратись ко мне не так, как положено; сразу отбрею! Но Лопатин обратился к ней, как положено, и попросил придержать какую-нибудь машину, идущую по шоссе направо, на север, предпочтительно какой-нибудь «виллис» с начальником.
– Чем больше начальство, тем дальше меня довезет! – добавил он, улыбнувшись.
Неизвестно что – эта немудрящая шутка, возраст Лопатина или ленточки орденов и медалей, которые она увидела, пока он, распахнув шинель, доставал удостоверение личности, – но что-то расположило к нему строгого сержанта дорожной службы. Она ответно улыбнулась и сразу стала тем, кем и была: одетой в шинель с погонами девятнадцатилетней девчонкой.
– Есть задержать для вас начальство побольше, товарищ майор. А если вдруг генерал – не боитесь?
– Не боюсь. Я человек штатский.
– Какой же вы штатский, товарищ майор, когда у вас вон сколько наград.
– А это мне за выслугу лет. Неудобно в моем возрасте ходить без ничего. Вот и дали!
Мимо по шоссе проскочило уже несколько грузовиков, но «виллисов» пока не было.
– Может, грузовик остановить, товарищ майор? – спросила регулировщица. – А то время раннее, начальники еще мало ездят. Можно и час прождать.
– Что первое пойдет, то и останавливайте, – сказал Лопатин, разглядывая ее и думая о собственной дочери.
– Что вы на меня так смотрите, товарищ майор? – спросила она не с вызовом, а смущенно, словно провинилась перед ним.
– Сколько вам лет? Девятнадцать?
– Девятнадцать.
– И давно на войне?
– Второй год.
Лопатин вздохнул, продолжая думать о дочери, успеет или не успеет она попасть на фронт.
– Откуда вы?
– Была эвакуированная. Под Семипалатинском в совхозе работала. Оттуда в армию пошла. А так – я из Пнёва Смоленской области Пнёвского района. У нас в сорок первом году там переправа была – Соловьевская, может, знаете?
– Как не знать – Лопатин вспомнил эту Соловьевскую переправу с ее тогдашним кромешным адом.
– Мы оттуда с войсками отходили. Я в санитарки просилась, даже год себе прибавила, но тогда не взяли. А потом все же, когда восемнадцать исполнилось, в Семипалатинске пошла в военкомат – и взяли. Мне сейчас некоторые и двадцать один, и двадцать два дают. Говорят, я старше себя выгляжу.
– Дразнят. Сколько есть, на столько и выглядите, так что не расстраивайтесь.
– А я и не расстраиваюсь, потому что… Она не успела договорить. Увидела приближавшийся грузовик, шагнула навстречу, на середину дороги и задержала.