Мы с тобой. Дневник любви
Шрифт:
— Может, — ответил я, — что кому-нибудь лучше, но никто тебе меня заменить не может. Я ни хуже, ни лучше других, я для тебя, как и ты для меня, существо небывалое, незаменимое. Для матери незаменимы свои дети, и в любви настоящей не существует лучше или хуже.
И Бог вочеловечился для того, чтобы вывести личности небывалые из общего считанного стада и создать из них Церковь.
Пришлось снова ехать в Москву. Там — десять дней война.
Наглость Лёвы, борьба за какую-то глупую
— Это не провал, — возразила Л., — это... жизнь.
— Там будет жизнь, когда приедем в Тяжино!
— Нет, это есть тоже жизнь, без этого невозможно и то, куда ты стремишься.
Вчера часов так в 11 дня наконец-то я достиг того, с чего надо было начать эту борьбу: развёлся и стал свободным человеком. И замечательно, что тут же после обретения желанной свободы поссорился с другой женщиной только из-за того, что по её рассеянности не мог тут же после развода отдать ей свою свободу и тут же немедленно в том же загсе заключить с ней брачный договор: не было документа о её разводе.
Первая крупная ссора. Это было, как будто из леса или цветущего сада я вышел на какую-то голую холодно-каменистую землю, из которой ничего не растёт, не живёт.
Л., не торопясь, стала меня уговаривать, и столь сдержанно и столь убедительно, что я во всём раскаялся и вернулся к ней, как ребёнок. И она приняла и обняла меня любовью своей материнской, великодушной и непоколебимой. После того потихоньку от неё я не спал всю ночь и разбирался в наших отношениях. Я увидел с несомненностью, что в глубине души она любовь нашу вечно, как море скалу, обмывает сомнениями и вопросами: да любовь ли это, не прихоть ли это легкомысленного поэта?
По её сокровенному убеждению, всю эту любовь нашу предстоит оправдать жизнью, и она ещё очень сомневается, сумею ли я оправдать, не останется ли любовь у меня только поэзией. В моём мучительном раздумье не раз вставала вопросом вся моя жизнь как счастливого баловня в сравнении с её жизнью, и её добро укоряло мою поэзию.
Я пришёл к заключению, что прежде всего надо уничтожить самый родник нашего разногласия, поехать к Павловне и личным переговором прекратить нужду в юристах. Ещё я решил зарубить себе на носу, чтобы в ссорах никогда не выходить за пределы нашей любви, для чего надо не только не выходить из себя, но также и из неё.
Чтобы при работе над этим вначале не забываться — бросить курить. При постоянной поддержке Л., при наличии любви победа обеспечена. И вообще, всё передумав за ночь, всё переболев, я уверился, что свой поэтический дар я могу направить в её глубину и рано или поздно прославить любовь, как никто, может быть, из поэтов теперь не может её прославить.
На этом пути я увлеку за собой Л. с такой силой, что она сделается в глубочайшем смысле моим соавтором.
— За то я тебя и люблю, — ответила она, — что ты подвижной человек и не останавливаешься в преодолении преград своего ума и неясной совести.
Она расточала дары своей любви больше, чем раньше,
И с этой высоты, из того далёкого высокого материнства, наши мужские претензии собственника кажутся детскими капризами, а наши поэмы — детской игрой.
И, поняв это, я с постели тихонько перебрался на пол, босыми ногами ушёл в кухню и там сидел до утра на стуле, и встретил рассвет, и понял на рассвете, что Бог создал меня самым счастливым человеком и поручил мне прославить любовь на земле.
Разумник привёз от А. В. нужную бумагу для Л. — согласие на развод.
Чем лучше у нас дело идёт, тем тяжелее у Л. на душе от мысли о брошенном А. В. С утра просит:
— Утешь меня!
И я утешал, вспоминая брошенных мною революционеров, когда я стал служить художеству.
Сегодня всё существенное в той борьбе было закончено, Л. получила развод, мы «расписались» с ней. Вернулись домой: она без каблука, а у меня украли часы.
Достигнув всего, Л. впала в мрачное настроение, с одной стороны, из-за мысли о А. В., с другой — о том, что мать её и многие такие «дамы» будут обрадованы — будут сочувствовать достигнутому «благополучию».
Радость её отравлена.
Вечером появился «их» юрист, после него «наш» Попов — и всё передано мирному ходу. Утром дали знать Ставскому, что кончилось благополучно.
Июнь.
За время этой борьбы чувство наше с Л. возросло до того, что в прошлом, кажется, мы даже и не понимали, как мы можем любить. И сейчас кажется, будто росту этого чувства никогда не будет конца.
— Как это они, — сказал я, — не могли оценить твоей нежности?
— Нежность — это они ценили, а вот что-то другое не могли увидеть, понять.
— Что же это другое?
— То, чего я всю жизнь свою ждала и на что у каждого прохожего спрашивала ответа. Они брали мою нежность, а ответа не давали. Я их спрашивала, они же мой вопрос и нежность за любовь принимали. Ты мне ответил на мой вопрос, и я больше не спрашиваю.
— А что это за ответ?
— Словом этот ответ нельзя выразить: ты знай, что живая любовь не только по существу своему беззаконна, но даже не заключается в словесную форму и не заменяется даже поэзией. Я люблю тебя. А ты любишь меня?
— Люблю.
— Ну вот, вот это самое! в этом понимании заключается ответ на тот вопрос.
В метро я спускался по эскалатору, вспоминая то время, когда я увидел это метро в первый раз: тогда я видел метро и думал о метро. Теперь я думаю о другом, а метро — это не входит в сознание. И мне было так, что в собственном смысле живут люди только те, кто живёт в удивлении и не может наглядеться на мир. Вот эти люди живут и ведут сознание, остальные же люди живут в бессознательном повторении. И вот это бессознательное повторение, возведённое в принцип, и есть так называемая цивилизация.