Мы встретились в Раю
Шрифт:
кровь его была...
Николай Евгеньевич у столика. Сальный тип, - давайте, в конце концов, назовем и его как-нибудь! пока я смотрел мое кино один, имена и названия были ни к чему, а коль уж нас двое... Не, но точно возражаете против... ну, скажем... КУЗДЮMOBА? Банально! (Я вздрогнул: откуда, интересно, мальчишка знает мою фамилию? Взглянул настороженно: нет, никакой игры, никакой издевки. Неужто обычное совпадение? Странно... странно.) Итак: добрый вечер! восклицает Куздюмов тоном и голосом провинциального шпрехшталмейстера и отодвигает стул. Добрый вечер, Николай Евгеньевич! и так га-адень-ко улыбается. Па-а-звольте представить (интригующая пауза) - Ка-а-ле!рия... (Это уж, кажется, слишком для совпадения: еще и Калерия!)
За недосугом я не предупредил вас, что Куздюмов... Что с вами? Ничего-ничего, продолжайте... (Что со мною?! Совпадение совпадением, а слышать каждую минуту собственную фамилию, произносимую всуе?. Приятность средняя.) Так вот, я не предупредил, что Куздюмов у столика не один, и теперь, когда Н. Е.
– камера
– при выверте изнанкой, ладонью: толстая, ороговевшая почти до мозолей кожа изнутри фаланг. Я снова перевожу объектив на лицо Калерии, на ее глаза, приближаюсь до самого крупного плана, до макро, внимательно ощупываю поверхность квадратик за квадратиком и постепенно узнаю эту женщину, то есть, разумеется, не ее конкретно, а этот тип женщины: сначала девочка из ремесленного или детдома, лет в тринадцать уже имеющая возможность бесповоротно разочароваться в мужчинах, да и в женщинах тоже; потом - девушка из общежития - красные, распухшие, загубленные бетоном и штукатуркою руки, - что ходит по вечерам на танцы и пытается, чего бы это ей ни стоило, восстановить рухнувшую - раз навсегда - ту самую веру хотя бы (женщины - ладно) в мужчин; потом - разводка из комнаты гостиничного типа, куда, наконец, можно уже водить кавалеров, впрочем, почти без надежды на веру в них, пожалуй - совсем без надежды, - по инерции, и потому - врагов, от которых обороняет (относительно обороняет - во всяком случае, не от мордобоя) только грубый, так сказать реалистический, цинизм; и, наконец, вышедшая в люди, попавшая на службу в теплое, негрязное помещение, окруженная совсем другим народом: дипломированным, привычно сытым, устроенным, - интуитивно, чисто по-женски перенявшая от него какой-то особый, впрочем, навсегда чуждый и ненавистный ей стиль одежды и поведения, а руки - с ними уже ничего не поделаешь!
– руки прежние, - ненавидящая этот народ неистребимой, классовой ненавистью, но абсолютно перед ним беззащитная, не имеющая даже в мыслях, что можно отказать каким-то прихотям его представителей; а потом - так же крупно: лицо мужчины, глаза, увидевшие, что привычный, полушутливый, необдуманный этот поцелуй сделал мужчину окончательным, необратимым, вечным ее врагом, что она никогда в жизни не простит ему ни свою изуродованную короткопалую руку, ни свою абсолютную непривычку к светскому, столичному жесту, ни свое водевильное имя (Чего уж в нем такого водевильного? имя как имя!) и что если раньше и существовала вероятность некоего равнодушного соглашения, непротивления, то теперь возможна только борьба исподтишка, но насмерть; глаза, где к моменту осознания направленной на обладателя глаз ненависти появилось ничем уже не истребимое желание, которое в тот первый миг Н. Е. сумел реализовать лишь жадным, не собирающимся замечать никаких частностей и тонкостей, взглядом на довольно, в сущности, милое лицо; желание, которое ни мгновенья не боролось с брезгливостью, потому что возникло необъяснимо и сразу, подобно удару молнии; и, наконец, совсем короткий и не такой крупный, формальный, необходимый просто для традиционного завершения монтажной фразы, план Куздюмова: змеиная улыбка на тонких губах, смиренно потупленные очи.
Потом коротко мелькнут на экране бокалы со льющимся вином, Калерия, танцующая с Н. Её мальчики, наяривающие очередную песенку:
Как прекрасен это мир, посмотрии-и!
Как прекра-а-а-а-а-а-а-сен этот мир...
Н. Е., пробирающийся, пошатываясь, меж столиков, Н. Е., возвращающийся из туалета, где тихую за стеною песню об этом прекрасном мире заглушит на секунды шум спускаемой воды, наконец - плохо сфокусированный взгляд камеры смутно выхватит из чадного зала Куздюмова, склонившегося к уху Калерии и что-то настоятельно нашептывающего, - и вот наша тройка уже на пустой ночной улице провинциального города, и лица их то пропадают во тьме, то появляются сначала в зеленом, потом в красном свете единственного здесь неонового излишества: рекламы Госстраха, у красного варианта которой три первые буквы не горят, придавая оставшимся до комизма зловещий смысл.
(Не скажете, где находится ГОССТРАХ? вспоминаю я анекдот времен моей комсомольской юности, вполуха продолжая слушать соседа. Могу порекомендовать ГОСУЖАС, здесь, за углом, на Лубянке...)
Пиджак Куздюмова (и дался же ему несчастный Куздюмов!) оттопыривается бутылками,
КУЗДЮМОВ. ...нет-нет, я только на одно мгновеньице, к приятелю, так сказать, к другу, так сказать, детства и тревожной, так сказать, молодости. Он вот здесь вот живет, за уголочком, за уголочечком проживает, - а вы, Николай Евгеньевич, вы уж идите прямо к нашей кралечке, к нашей кралюшечке, к нашей кралюшоночечке...
НИКОЛАЙ ЕВГЕНЬЕВИЧ. Может, в самом деле не надо? Может, я все-таки в гостиницу? А? Калерия?
КУЗДЮМОВ. Николай Евгеньевич, да что вы, дорогой! Какая Калерия? Это она у нас на работе Калерия, а вы зовите ее просто Лерочкою, Лерусей, Лерхеном, так сказать. А можно - подмиг - и Калею). (Но уж Калею-то зачем, черт побери?!) Каля, Калюся - недурненько ведь звучит, ласково? Сокращенно - Люсенька.? (Разве что действительно: Люсенька? Надо попробовать!) НИКОЛАЙ ЕВГЕНЬЕВИЧ. И все же, может быть, я... КУЗДЮМОВ. Никак этого быть не может, никак: вино-то не допили - смотрите, бутылочки: вот они. А я сейчас же, вслед за вами. Одна нога, так сказать, здесь, другая, как говорится, там. А что посередине? А? Николай Евгеньевич, отгадайте загадочку! (А что? смешно! едва удержался я, чтобы не захохотать.)
НИКОЛАЙ ЕВГЕНЬЕВИЧ. Ну, если уж вы так настаиваете, и если дама...
КУЗДЮМОВ. Лер-хен! Держи-ка бутылочки! Але-оп! Дамой назвали - цени!
Не стоило даже крутить ручку трансфокатора и наезжать ближе, вглядываясь в лицо Н. Е? по одной интонации ясно, что он просто ломается, что смысл комедии, разыгрываемой Куздюмовым при молчаливом участии безучастной Калерии, давно ему внятен, несмотря на значительное подшофе, и что вынести классическую гадостность ситуации позволяет моему пациенту лишь то непреодолимое, внезапно возникшее желание, что с каждой выпиваемой рюмкою, с каждым новым импульсом ненависти, исходящим от Калерии, разгоралось все сильней и сильней.
Кадр: пустой перекресток. Трое в центре. Потом один, подпрыгивая, пританцовывая, двигает направо, а двое других - под руку - вперед, вдаль и, наконец, сливаются с темнотою извилистой улицы. Приближается звук сирены. И, мигая желтым маячком на крыше, по первому плану проносится машина ?скорой помощи?.
Ради Бога, извините, сказал я по возможности мягко. Мне необходимо отлучиться на минутку. Это не в смысле неуважения, но поймите: физиология. Конечно-конечно, пожалуйста, словно он мог мне запретить, ответил сосед, беззащитно возвращаясь из воображаемой своей истории в реальный мир салона пассажирского самолета Москва-Вена. Юноша, однако, символист, подумал я, проходя в хвост. Как и следовало ожидать, прорезь в двери сортира оказалась красною: занято. Символист и немножко пижон. К его годам пора бы уже знать, что в ?скорой помощи?, гоняющей ночью по улицам, как правило, ебутся.
Щелкнул замочек, из дверей выплыла самодовольная матрона в цветастом платье. После нее как-то не хотелось забираться в насквозь, предчувствовалось, матроной пропахшую кабинку, но, к счастью, физиологическая потребность, как всегда, легко справилась с психологическими нюансами. Слишком уж у него все мрачновато, грязно, подвел я, запираясь, итог. А жизнь при всех ее сложностях, при всех цветастых матронах - штука, в сущности, превосходная! Я собрал волю для схватки с геморроем, уже добрый десяток лет - не подряд, слава Богу, периодами - отравляющим мне удовольствие естественных отправлений: одно из высших удовольствий земного нашего существования. И тем не менее, продолжил беседу с собою, - что ж мне, из-за геморроя - самоубийством кончать? Мир в черном цвете видеть?
Когда самое страшное оказалось позади, я обнаружил, что мое раздражение как-то само собою превратилось в искреннюю доброжелательность, это несмотря на совпадение фамилий и Калечкиного имени: мальчишке, пожалуй, около двадцати пяти. Из него - медицина, разумеется, ошибка молодости - еще вполне успел бы получиться недурной литератор-детективщик с фрейдистским уклоном. Или, скажем, кинорежиссер. Адъютант его превосходительства. Зачем Шефу понадобилось доводить до моего участия?
– создал бы мальчику условия, и от дешевого его диссидентства лет через пяток и следа не осталось бы. Больше полужизни я имею дело с людьми, я люблю их, я, мне кажется, хорошо их понимаю, но, увы: решать их судьбы всегда остается прерогативой Шефа мне же приходится довольствоваться ролью самой судьбы.
Не забыли? продолжил сосед, едва я вернулся на место. Н. Е. идет к Калерии - так я воображал после первого разговора в клинике. Навоображал, естественно, чушь собачью, простые решения казались мне слишком простыми (и в самой сути, как вы скоро поймете, я очутился прав!), но в тот-то раз на деле: обычная гостиничная проститутка, десятирублевая, безо всяких там надрывов и психологий, что, впрочем, выяснилось позже, покуда же я вовсю проницал глубины, человеческого подсознания, мальчик произнес последние слова с очень горестною в свой адрес иронией, и мне снова пронзительно пожалелось его, так что даже засвербело в воспаленном заднем проходе, и я по возможности деликатно почесался сквозь белье и брюки об обшивку сиденья. Но мальчик и не заметил: он снова увлеченно бросился в свою собачью чушь: итак, напрострел - темная арка двора...