Мы встретились в Раю
Шрифт:
117.
Несколько лет спустя, когда Арсений выбрался из Лефортово, к Пэдику на ЛИТО, - далеко не на то ЛИТО, которое было даже во времена Арсения, на совсем уже хилое, худосочное, - пару раз явился довольно известный диссидент, единственный, оставшийся к тому времени на Родине или свободе, - собирать пожертвования в пользу польских детей: это шел как раз самый разгар разгрома ?Солидарности?. Диссидента спустя неделю арестовали и, придравшись к его посещению, стали трясти все ЛИТО, а Пэдика, давшего с испуга несколько не вполне корректных показаний, стали усиленно вербовать. Его кормили обедами в отдельном кабинете ?Украины?, катали по Москве на ?волге?, проникновенно беседовали, Пэдик, взволнованный, прибегал после таких встреч к Эакулевичу, рассказывал, возмущался - но в один прекрасный момент перестал, из чего подмывало сделать пусть не вполне достоверные, однако достаточно вероятные и определенные выводы.
Вербовка,
Вот и получалось, что, сколь бы ни комичным было ЛИТО поры написания Арсениевой книги, о нем оставалось вспоминать как о чем-то светлом и ностальгическом.
118. 19.20 - 20.09
Хотя в комнату стащили предназначенные и не предназначенные, но годящиеся для сидения предметы со всей квартиры и даже, кажется, от соседей, она казалась едва меблированной: скудная обстановка, которой, впрочем, для коммунальной клетушки хватало с избытком, так что и не продохнуть, попав на относительно обширное пространство нового жилища, подобно сжатому газу, вырывающемуся на свободу, рассосалась почти без следа. Курить - о чем Пэдик предупредил еще при входе - хозяйка запретила строжайше (прежде, особенно сразу после смерти супруга, садившая, запаляя одну от другой, сигарету за сигаретою, Тамара чем дальше, тем полнее становилась монахиней; ученой монахиней), и параллелепипед воздуха, ограниченный шестью плоскостями комнаты, казался хоть и не Бог весть как свежим, однако, во всяком случае, прозрачным.
Заметив привалившегося к дверям Яшу горбатого, Юра Жданов, сорокалетний, но уже седой и какой-то подломанный, запнулся на мгновение и весь вздрогнул, но взял себя в руки и тихим, занудным голосом, в обычной своей манере, продолжил чтение. С первых же услышанных слов Арсений понял, что речь идет опять про то же: про Ленинград, про голод, про блокаду. Юра в детстве все это пережил и с тех пор ни о чем другом ни писать, ни говорить, ни, наверное, думать не мог. По кускам, главам, отрывкам, что с давних пор время от времени звучали на ЛИТО, не угадывалось, принадлежат ли они к одной большой книге или к разным маленьким, но угадывать не очень-то и тянуло: проза была скучна, хоть, наверное, и правдива (впрочем, бывает ли правда, истина скучна?
– разве ?Правда?) - Юрина проза была скорее документальна, достоверна, но за сотнями несомненных подробностей истина как раз почему-то и не проступала. Сегодня, например, герой, некий девяти-десятилетний я, стоял во многочасовой очереди за хлебом. Конечно же - зимой. Стоял и подробно представлял себе, как будет добытый хлеб употреблять: что съест сначала, что оставит на потом, какими частями жевательного аппарата станет это проделывать. Словом, подробности, кем-то уже описанные, где-то уже слышанные, читанные, потерявшие смысл и вкус... Тоска!
Снова, как пятью часами раньше, Арсений повел глазами по кругу. Нынче съезд был особый: пришли на Владимирского, почти знаменитого критика из молодых (из тех, кому еще не стукнуло пятидесяти пяти), известного либерала и парадоксалиста, служащего в одном из толстых журналов и печатающегося везде. Гвоздь программы скромно торчал в самом удобном сиденье, принадлежащем видавшему виды креслу, - и, поглаживая то вполне благородную лысину, то вольно растущую бороду, внимательно слушал неофициальную прозу. Модного, чрезвычайно занятого Владимирского пригласил, точнее - уговорил, упросил прийти сюда Пэдик - университетский однокурсник. Для поддержания реноме - своего и ЛИТО (что, впрочем, для Пэдика почти не разнилось) - он время от времени залучал к себе разного рода именитых гостей, из тех, кто не прочь поиграть в объективность.
Один такой либерал, некто Писин, выпустивший к тому времени двадцать два сборника стихов и очерков, восхитительно гнусных и вполне верноподданнических и по форме, и по содержанию, как-то околачивался на ЛИТО целые полгода, не пропуская ни одного заседания и вызывая чем дальше, тем большее раздражение у всех, кроме руководителя. Дело заключалось в том, что, не имея достаточно способностей, сил и изобретательности тягаться с такими удачливыми своими коллегами, как Вознесенский, Евтушенко или Рождественский, Писин все стремительнее терял популярность у хозяев (другой популярности он не знал отродясь) и однажды, обойденный очередным благом, погремушкою с профилем, что ли, - решил обидеться и срочно стать диссидентом: слава диссидентская казалась Писину в последнее время более привлекательною и не слишком опасной. Не скопив за двадцать лет
– параллельно с мемуарно-разоблачительной книгою о Союзе писателей. И хотя ЦДЛ действительно кишел подонками, каких мало, а Ильин действительно носил чин генерала КГБ, при чтении рукописи плюнуть почему-то хотелось сначала в авторову рожу, а только потом - в их.
В результате бешеной саморекламы, которую развил Писин, ?Голос Америки? посвятил ему как-то сорокасекундное сообщение, а в ?Литгазете? появился десяток строк - не выше, правда, шестнадцатой, юмористической полосы. Увы, солженицынской популярности почему-то не получалось, и Писин, за отсутствием других зрителей, стал навязчиво демонстрировать прекрасные порывы раскрепощенной души угнетенным собратьям-ЛИТОвцам. Утомленное блеском внутренностей новоиспеченного диссидента, ЛИТО начало потихоньку худеть, и Пэдик оказался на грани катастрофы: следовало либо ставить крест на любимом и, в сущности, единственном своем деле, либо рвать с несчастным страдальцем и борцом за социальную справедливость. По Пэдикову характеру ни то, ни другое возможным не представлялось, и если бы Писин, наконец, не смылся по израильскому вызову, бросив (с обещанием непременно выписать, когда устроится) на произвол судьбы юную последнюю жену с маленьким сыном (названным в честь африканского поэта Сенгором) на руках, ЛИТО, надо думать, рассосалось бы невосстановимо. Впрочем, жену: маникюршу, стерву и стукачку, - жалеть тянуло не очень. Да и вообще получалось так, что все маститые гости представлялись Арсениеву глазу подонками, и поди пойми, то ли подонство в их стране являлось одним из непременных и главных признаков маститости, то ли такие уж у Пэдика подобрались знакомые. И то сказать: не Зиновьеву, не Сахарову и не Белинкову же было к ним приходить, да и сами господа ЛИТОвцы, пожалуй, разбежались бы от таких гостей: испугались бы последствий.
Очередь меж тем шла (но ме-е-дленно-о...), и блокадный мальчик очутился внутри булочной. Здесь казалось теплее, и, временно прервав мечты о насыщении, он оглядывался кругом. Подробное, занудное описание троих продавщиц, экскурсы в биографии их и некоторых очередников шли по давным-давно протоптанным тропинкам Арсениева сознания, ничуть не мешая перебирать присутствующих.
Рядом с Владимирским на кухонных миниатюрных табуреточках, как на ветвях, сидели две джинсовые птички - из тех, что, меняясь одни другими, присутствовали на ЛИТО неизменно: независимые литераторы приводили их с собою, чтобы потрясти юные души полулегальной атмосферою, живым искусством из первых рук и своей ко всему этому причастностью, ибо тела душ потрясенных отдавались литераторам легче, чем непотрясенных.
Дальше - на стопке томов Медицинской энциклопедии, которую Тамара еще не успела реализовать в пользу памяти о покойнике, расположился обаятельный парень, одетый модно, дорого, с иголочки. Арсений не знал, кто он, хоть пару раз на ЛИТО и встречал. Кажется, парень однажды довольно резко говорил о чьих-то стихах... Хотя, впрочем... Нет, точно Арсений не помнил.
Стул рядом занимала весьма пожилая девица, бесталанная и неталантливая. Большую часть времени она проводила по психушкам, что и описывала в рассказах, выполненных в стиле изложения по русскому языку в нерусских школах. Второй темою, ее занимавшей, была любовь: девица никак не могла примириться с тем, что, в ответ на ее нежность и желание пройти по жизни рука об руку, гадкие, грубые мужчины суют ей в эту самую руку свой омерзительный красный член. Внешность девица имела преотталкивающую, лицо было сплошь изрыто фурункулами, и Арсений не мог толком представить мужчину, которому последняя процедура доставила бы хоть какое-то удовольствие, - даже если не в руку. Прочие, вероятно, тоже не могли, и потому девицыны рассказы, хоть душа и не поворачивалась авторшу обижать, сопровождались обычно смехом. На ЛИТО девица ездила из загорода. Пэдик никогда ее об очередном заседании не оповещал, и оставалось загадкою, как она всякий раз о нем узнавала.
В углу, между девицыным стулом и разложенным диваном-кроватью, на котором помещалось сразу не то семеро, не то восьмеро свободных литераторов, сидел на корточках, привалясь спиною к стене, Николай Венчик. Поза, которой Арсений не выдержал бы и трех минут, была ему удобна, по крайней мере, привычна: Венчик не менял ее вот уже добрые полчаса. Семь лет строгого режима за религиозную пропаганду выучили Венчика этой своеобычной позе. Сам он ничего не сочинял, но, раздобыв где-то рукописную тетрадку стихов некоего Солодовникова, бывшего кавалергарда, белогвардейца, позже - пожизненного обитателя ГУЛАГа, положил стихи на музыку и исполнял их a capel в русском нетемперированном ладу. Стихи трактовали свободу духа, не зависящую от состояния тела.