Мы здесь живем. В 3-х томах. Том 2
Шрифт:
Мои друзья в один голос запротестовали:
– Мы без него никуда не пойдем! Одного его с вами не отпустим!
И опять меня крепко держат под руки мои друзья – милиции без применения силы не подступиться. А потасовки они не хотят.
– Что вы так расстраиваетесь за своего Марченко, – опять шутит Медведев, но в тоне его слышно недовольство, – ничего с ним не случится. Поговорим, и все: вы в него так вцепились, будто его у вас собираются вырвать из рук!
– Пусть себе идут все вместе, если им так хочется, – вмешивается высокий.
И теперь чувствуется, что настоящий начальник не Медведев, а он.
Я уговариваю друзей оставить меня и подождать где-нибудь, пока мы «объяснимся». Но они и меня не слушают. Большой компанией
В кабинет все же ввели меня одного, остальным пришлось ждать в коридоре.
В кабинете мне указали на стул около стола. Медведев отошел чуть дальше, как бы уступая первую роль высокому, а тот стал прохаживаться по кабинету. Потом он остановился рядом со мной.
– Марченко, вы постоянно нарушаете паспортные правила. Длительное время проживаете в Москве без прописки.
И он делает паузу, видно, ожидая моей реакции на сказанное. Но я молчу. Тогда он продолжает:
– Если вы в течение трех суток не выедете из Москвы, вас будут судить за нарушение паспортных правил. Предупреждаем: не задерживайтесь в Москве более семидесяти двух часов после нашего разговора.
Мне опять не верится: отпускают, что ли? Так и хотелось спросить: а брать-то когда будете? Я не чувствовал к своему «освободителю» никакой благодарности.
Выдержав паузу, он сказал:
– Нам с вами, Марченко, необходимо поговорить. Вы сами знаете, о чем.
– Говорите, я послушаю.
– Не здесь и не сейчас. Давайте договоримся, когда.
– Ни о чем не собираюсь с вами договариваться…
– Эти трое суток вы будете жить в квартире Богораз? Я вам туда позвоню, и мы условимся.
Напряжение последних дней прорвалось у меня настоящим взрывом:
– Не понимаю, что вам нужно от меня! Ваши молодцы преследуют меня по пятам, ловят, волокут – а вы: «поговорить», «условимся»! Лучше я эти трое суток с друзьями проведу!
– Нам все равно придется встретиться и побеседовать, и вы, Марченко, это отлично понимаете.
С тем он меня и отпустил. Я вышел, меня окружили друзья. До этой минуты они не верили, что меня отпустят, боялись: а вдруг в кабинете есть другой выход и меня тайком увезут в тюрьму.
Это первое мое столкновение лицом к лицу с ГБ так и остается для меня загадочным. Все мои друзья ломали голову над неожиданной, новой тактикой этой организации, в большинстве случаев прямолинейно-сокрушающей, бьющей наотмашь всегда, когда она может ударить. Каждый выдвигал свою версию, но все сходились на одном: верить им нельзя, они задумали что-то хитрое и коварное. Опять мне советовали исчезнуть и во всяком случае не возвращаться в Александров: раз меня так настойчиво выпроваживают туда, значит, именно там меня ждет наибольшая опасность… Мне самому это казалось вполне вероятным: в городке у меня ни одного знакомого, живу на дальней окраине, пробираться домой приходится через железнодорожные пути, пустыри и трущобы, по зимнему времени в полной темноте – очень удобная обстановка для любой провокации, для того чтобы разыграть несчастный случай, драку с поножовщиной, да что угодно.
И я решил съездить в Александров буквально на несколько часов: показаться хозяйке, успокоить ее, что я не сбежал. А потом скрыться где-нибудь на пару месяцев.
Теперь я спрашиваю себя: если бы у меня и у всех окружающих не было абсолютной уверенности в том, что власти непременно расправятся со мной за книгу, если бы я пусть не вполне поверил, но хоть надеялся, что меня не ждет со дня на день тюрьма, – как бы я вел себя в этом случае? Даже в том состоянии, в каком я был тогда, я строил планы своего образования и самообразования – но они мне казались маниловскими проектами, у меня не хватило самообладания начать их реализовывать. Другое дело, если бы я не думал, что мое время на свободе отмерено. Может, я постарался бы устроиться в том же Александрове или еще где-нибудь вблизи Москвы более основательно, найти более удобное жилье, лучшую работу…
Но стоило ли укореняться в «вольной» жизни, раз она мне заказана?! И я жил, как на вокзале в ожидании поезда.
За прошедшие десять лет я привык к нестабильности своего существования, обзавелся семьей, и теперь, где бы и на какой срок мы ни устраивались, как бы ни было неопределенно наше ближайшее будущее, мы примащиваемся так, будто здесь будем жить до конца дней, как будто и детям, и внукам оставим гнездо: приспосабливаем по себе жилье, сколачиваем мебель, кладем печь, сажаем деревья, покупаем книги, обзаводимся утварью. За десять лет трижды начинали все заново, и через несколько месяцев, даст бог, примемся в четвертый раз – после ссылки. Живем, как жили русские крестьяне под татаро-монгольским игом.
И еще я себя спрашиваю: может быть, все мы сильно преувеличивали грозившую мне опасность? То есть, наверное, так и есть. Ведь за книгу меня так и не посадили, и вообще посадили только через семь месяцев.
Действительность оказалась значительно мягче, чем мы ожидали: и в лагере, и на воле все думали, что того, кто на весь мир расскажет о лагерях, власти сотрут в порошок, к этому я и готовился. А мне дали всего один год. Правда, в лагере добавили еще два; но три года лагеря почти не наказание по нашим меркам, а так, отеческое внушение. У нас до сих пор жива поговорка: «Не ври, что десятку ни за что отсидел, за „ни за что“ пять дают».
Если бы после «Моих показаний» я не проявлял никакой общественной активности – может, меня и вовсе не посадили бы? Ведь непосредственной причиной ареста было мое письмо о Чехословакии в июле 1968 года.
Но могло быть и наоборот: не был бы я в 1968 году, как говорится, на виду, оборвались бы мои связи с москвичами – и безвестного автора разоблачительной книги упекли бы так, что и концов не сыскалось бы.
Что гадать! Из этой истории я для себя сделал одно полезное умозаключение: в нашей стране, где постоянно и закономерно говорится одно, а подразумевается другое, я не должен давать формальных посторонних поводов к уголовному преследованию. Не то чтоб это гарантировало мне свободу, но все же уменьшится фактор риска. К сожалению, выполнить это правило у нас крайне трудно, почти невозможно. Почти каждый наш гражданин является нарушителем чего-нибудь: паспортных правил, закона о тунеядстве, бродяжничестве и попрошайничестве или еще какого-нибудь административного установления, внесенного в Уголовный кодекс. Конечно, никакой милиции не вздумается сажать в тюрьму человека, приехавшего в гости к родителям и не прописавшегося, или старушку из деревни, которая у детей в городе без прописки нянчит внука, или подмосковных жителей, регулярно два выходных в неделю проводящих у друзей в Москве, или тех, кто прописан в одном городке, а работает в другом, соседнем. Но все эти люди – нарушители закона о прописке, и в случае надобности их можно оштрафовать, насильно выселить и даже засадить в лагерь. А обстоятельства у любого человека могут сложиться так, что ему легче умереть, чем не нарушить этот закон.
Но зимой 1967/68 года я и не старался соблюдать дурацкие формальности, считая, что моя судьба и без того решена однозначно.
Сейчас для определенного круга людей подобные детективные истории – слежка, преследование на машинах, дежурство топтунов под окнами и у дверей подъездов и тому подобное – стали деталями быта, не только привычными, но и надоевшими. В конце 1967 года лишь немногие сталкивались с КГБ на допросах, а в будничной жизни недреманное око над собой еще не ощущал, пожалуй, никто. Я имею в виду тех, кто оставался на свободе и над кем не висела угроза ареста в ближайшие дни. Зато все знали о стукачах, топтунах, подслушивании, прослушивании и прочей «технике госбезопасности», и всевидящее око и всеслышащие уши казались явлением мистическим, потусторонним и потому особенно грозным.