Мы знали Евгения Шварца
Шрифт:
Мы стали рассматривать рекомендованную пьесу. Называлась она «Власть тьмы». Что такое: время ли сейчас для толстовской драмы? Но оказалось, что толстовской вывеской прикрывалась примитивная ремесленная пьеса о захвате Ясной Поляны немцами. Пьеса, напоминавшая пародию, открывалась списком «действующих лиц» и «действующих вещей» — халат Л. Н. Толстого, туфли Л. Н. Толстого и т. п.
— Это же находка! — улыбнулся Шварц. — Не написать ли мне пьесу об Иване Грозном под названием «Дядя Ваня». Нельзя ли подписать договорчик? И начальство одобрит!
Именно тогда началась «реабилитация»
Следующее письмо пришло не из Москвы, и не из Кирова, а из Таджикистана.
«В Москве надо было, по крайней мере, спрятать самолюбие в карман, — писал Шварц, — забыть работу, стать в позу просителя. А я человек тихий, но самолюбивый. И даже иногда работящий. И легко уязвимый… Выносить грубость сердитых и презрительных барышень — для меня хуже любого климата. И вот мы уехали в Сталинабад».
Следующее письмо было совсем мажорным — Шварцу некогда было отдыхать от дальней дороги, не было времени на акклиматизацию в непривычном и трудном климате, он сразу же сел за работу. «Дракон» был написан очень быстро. Он сообщал, что Акимов уже уехал с пьесой в Москву. Можно было представить, в каком тревожном состоянии пребывает Шварц, но письмо его было спокойным: «Пока что я не жалею, что повидал настоящую Азию. Пишу. А это, честное слово, извините за прописную истину, всетаки самое главное. В настоящее время я занят пьесой под названием «Мушфики молчит». Мушфики — это таджикский Насреддин. Когда мы увидимся? Вести с фронтов подают надежду, что скоро».
Нельзя было не радоваться за него — он только что окончил пьесу и уже принимается за следующую.
Пьеса «Мушфики молчит» не была написана — Шварц вместе с Театром комедии вскоре переехал в Москву.
В августе 1944 года я получил телеграмму: «Для восстановления вашего душевного равновесия к вам едет Шварц».
Наконец мы встретились с ним на ленинградской земле. Я сказал, что подготовил ему небольшой сюрприз.
Сюрприз был действительно небольшой, совсем крохотный. В учебном классе студийцы Большого драматического театра сыграли ему сцену из пьесы «Одна ночь». Играли они не бог весть как, но искренне и горячо; они были подростками в первый год войны и сами пережили то, что происходило с юными героями пьесы. Будущие артисты, сыграв сцену, пытались убежать из класса, они впервые выступали перед автором. Но Шварц буквально схватил их за руки. Через несколько минут они уже забыли свою робость и разговаривали с ним откровенно и увлеченно.
— Я перестану вас уважать, — сказал Шварц, когда мы остались в классе вдвоем, — если вы не напишете для этих ребят пьесу.
Шварц не раз укорял меня в письмах, — «только болезненное самолюбие мешает Вам писать пьесы». Эти слова и, конечно, влюбленность в студию заставили меня решиться на отчаянный шаг. Этой осенью я написал «Старых друзей».
Шварц не был моим литературным наставником, но я могу считать его крестным отцом своего драматургического первенца.
После войны жизнь опять развела нас, я переехал в Москву. Но как только мы оказывались в одном городе — приезжал я в Ленинград
К Шварцу пришла известность, которую он давно заслужил, — его пьесы ставились уже не только в нашей стране, но и за рубежом. Пришла слава, был достаток, было все, кроме здоровья.
В Москве, в Театре киноактера, поставили его пьесу «Обыкновенное чудо». Болезнь уже не позволила ему приехать в Москву посмотреть спектакль. Я написал ему подробную рецензию на спектакль. В ответ пришло письмо, написанное уже не корявым почерком Шварца, а отстуканное Екатериной Ивановной под диктовку на машинке.
«Спасибо тебе за обстоятельное письмо, — писал он. — После него спектакль мне стал совершенно понятен.
Насчет третьего акта ты, конечно, прав (я писал, что третий акт в пьесе слабее первых двух. — Л. М.).
Напомню только, что говорит об этом Чапек. Он пишет, что, по общему мнению, первый акт всегда лучше второго, а третий настолько плох, что он хочет произвести реформу чешского театра — отсечь все третьи акты начисто.
Говорю это не для того, чтобы оправдаться, а чтобы напомнить, что подобные неприятности случаются и в лучших семействах.
…Все как будто хорошо, но у меня впечатление, что мне за это достанется. Я бы предпочел, чтобы все проходило более тихо. Хорошие сборы?! Простят ли мне подобную бестактность? Открываю газеты каждый раз с таким чувством, будто они минированы.
У меня было сочинено нечто для программы, вместо либретто. Там я просил не искать в сказке скрытого смысла, сказка рассказывается не для того, чтобы скрыть, а чтобы открыть свои мысли. Объяснял, и почему в некоторых действующих лицах, более близких к «обыкновенному», есть черты сегодняшнего дня. И почему лица, более близкие к «чуду», написаны на иной лад. На вопрос, как столь разные люди уживаются в одной сказке, отвечал: — очень просто. Как в жизни.
Театр не собрался напечатать программу с этими разъяснениями, но тем не менее в основном зрители разбираются в пьесе без путеводителя. В основном. И я пока доволен. Но открывая газеты… и т. д.».
Он боялся не суровой критики, он боялся быть непонятым.
Последний раз я виделся с ним в дни празднования его 60–летия — мы поехали праздновать его юбилей целой компанией москвичей — бывших ленинградцев.
Он был болен тяжело и понимал, конечно, серьезность своей болезни. Но когда я спросил его о самочувствии, он сразу же перевел разговор на другую тему:
— Неужели ты такая же зануда, как все! Расскажи лучше о поездке в Лондон.
— Нет, сначала я расскажу о Майкопе.
Он заволновался от рассказа о городе своего детства.
— Как быстро все это прошло, — сказал он с удивлением и обратился к жене: — Катя! Переедем на юг?! Я всю жизнь мечтал жить на юге. И всю жизнь прожил на севере. Переедем!
Он задумался и сказал с горечью:
— Поздно!
— Женя! — сказал я, разряжая тяжелую паузу. — Тебе нельзя уезжать отсюда, как-никак ты уже достопримечательность Ленинграда.