Мятежное православие
Шрифт:
Не позволяется возражать против внушительных указных “понеже”. Правительство спешит все обдумать и разсудить наперед, и собственное разсуждение обывателей оказывается тогда ненужным и лишним. Оно может означать только некое неблагонадежное недоверие к власти. И составитель “Регламента” поторопился все разсудить и обосновать наперед, чтоб не трудились разсуждать другие, чтоб не вздумали разсудить иначе…»{136}
Феофана Прокоповича и Петра заботило, в частности, церковное слово (когда, например, последний патриарх Адриан выступал против зверской жестокости по отношению к восставшим стрельцам); «Регламент» указывает поэтому, о чем следует говорить. «Проповедовали бы проповедники твердо, — гласит закон, — с доводов священного писания, о покаянии, о исправлении жития, о почитании властей, паче же самой высочайшей власти Царской, о должностях
«Регламент» определял, что следует читать, как читать и каким образом истолковывать прочитанное. Разумеется, наиболее заботило законодателей не чтение, а письмо, в частности известные своей древней письменной культурой монастыри. Петр I напряженно размышлял, следует ли превратить монастыри в работные дома, дома для сирот и инвалидов, в лазареты или мастерские для выделки кружев… Пока же в приложенных к «Регламенту» «правилах» о монашестве, отметил главное: «Монахам никаких по кельям писем, как выписок из книг, так и грамоток советных, без собственного ведения настоятеля, под жестоким на теле наказанием, никому не писать, и грамоток, кроме позволения настоятеля, не принимать, и по духовным и гражданским регулам (правилам. — А.Б.) чернил и бумаги не держать, кроме тех, которым собственно от настоятеля для общедуховной пользы позволяется. И того над монахи прилежно надзирать, понеже ничто так монашеского безмолвия не разоряет, как суетные их и тщетные письма…»
Эта позиция, казалось бы, противоречила петровской установке на просвещение государства. Но следует учитывать, что для Петра I и его подручных речь шла о государственном, полицейски-подконтрольном просвещении, собственно говоря, о создании круга подготовленных к исполнению определенных государственных задач специалистов. Самостийное книжное творчество каких-то там монахов представлялось государю не только бесполезным, но и опасным. Другое дело, что позже Петру приходила мысль приспособить монастыри в мастерские переводов полезных для властей книг… Согласно указу от 1 сентября 1723 года требовалось всех молодых монахов (до 30-летнего возраста) забрать в Московскую Заиконоспасскую академию, как прежде в духовную школу насильственно рекрутировались дети духовных лиц.
Программа обучения для нужд духовного департамента излагалась уже в «Регламенте», имевшем специальный раздел: «Домы училищные, и в них учители и ученики, також и церковные проповедники». Феофан Прокопович совершенно справедливо отмечал, что, «когда нет света учения, нельзя быть доброму Церкви поведению, и нельзя не быть нестроению, и многим смеха достойным суевериям, еще же и раздорам и пребезумным ересям». В центре образовательной системы должна была находиться Академия — многоступенчатая общеобразовательная школа-училище, венчавшаяся философским и богословским классами.
Тщетно, однако, мы будем искать в «Духовном регламенте» медведевский проект всесословного автономного университета. Для Феофана Прокоповича Академия — это бурса, куда насильно вербуют детей духовного сословия для подготовки к духовной службе в условиях, близких к тюремному заключению, при полном отрыве от родственников и привычной среды. «Такое молодых людей житье, — признавал сам Прокопович, — кажется тяжелым и заключению пленническому подобным», но автор «Регламента» надеялся, что ученики привыкнут к такой жизни и вскоре именно в несвободе обретут счастье. «В полицейском государстве, — заметил по этому поводу Г. Флоровский, — не различают учение и службу. Самое учение есть служба или повинность. На ученика (даже совсем малолетнего) в это время смотрят именно как на служащего человека, отбывающего повинность… под страхом… уголовного наказания… Неявившихся, убылых и беглых полагалось разыскивать и приводить силой, иногда даже в кандалах, — “для обучения и употребления над ними изображенного в Духовном Регламенте искушения”. «Не следует уменьшать объем и значительность ученых и даже учебных достижений XVIII века, — констатировал тот же исследователь. — Во всяком случае, это был очень важный культурно-богословский опыт. И по всей России раскинулась довольно сложная школьная сеть… Но все это “школьное” богословие было в собственном смысле беспочвенным. Оно взошло и взросло на чужой земле… Точно надстройка над пустым местом… и вместо корней сваи… Богословие на сваях — вот итог XVIII века».
Собственно, для церкви, превратившейся в духовный департамент империи, образовательные учреждения, на которые столь надеялся Феофан Прокопович, действительно дали мало. В то же время наука и просвещение в России развивались, преодолевая полицейское буйство крепостнического государства и лавируя между полицейскими препонами. Этому процессу способствовали и церковные образовательные учреждения, особенно Московская славяно-греко-латинская академия (возникшая, впрочем, еще до принятия «Духовного регламента» под покровительством противника его и его составителей знаменитого Стефана Яворского). Немногие окончили в XVIII веке Московскую Академию, завершив учение курсом богословия: почти все ученики покидали ее стены раньше. Всесословная Академия, дававшая стипендии неимущим студентам, была своеобразным окном к знаниям выходцам из демократических слоев, становилась трамплином для тех из них, в ком проявлялся талант. Не случайно именно отсюда вышли поэт, ученый и композитор В.К. Тредьяковский, поэты Петр Буслаев, Е.И. Костров, В.П. Петров, профессора Московского и Петербургского университетов, члены Академии наук А.А. Барсов, A.M. Брянцев, Н.Н. Поповский, врач С.Г. Забелин, географ и естествоиспытатель С.П. Крашенинников, математик Л.Ф. Магницкий, архитектор В.И. Баженов и многие другие выдающиеся русские люди, наконец, великий ученый и поэт, гордость России Михаил Васильевич Ломоносов.
Характерно, что столкновения с духовным ведомством, испытывавшиеся многими бывшими учениками Московской Академии, были как бы заложены в традиции этого учреждения, начиная с церковного преследования ее первых ректоров. Книга самого митрополита Стефана Яворского, высокого покровителя Академии, была при жизни Петра I запрещена к изданию. «Камень веры» Яворского удалось опубликовать только в 1728 году с дозволения Верховного Тайного Совета, но со временем дело о ней оказалось в Тайной канцелярии. Указом от 19 августа 1732 года книга вновь была запрещена и арестована. Для свободного обращения «Камень веры» был выпущен только в 1741 году.
Дух новой церкви, духовная цензура, дух «Регламента» тяж-ко лег на богословскую, на церковно-историческую и на дидактическую литературу. Преследованию подвергалась любая нерегламентированная мысль. Так, в 1760-х годах в стенах Московской Академии Павел Пономарев (будущий ее ректор, будущий архиепископ Тверской и Ярославский) перевел историческую книгу, немедленно запрещенную цензурой. Еще раньше были запрещены к распространению в России и к переводам уже переведенные многоученым Симоном Тодорским богословские книги. Казалось бы, вне подозрения должен был пребывать архангельский протоиерей, член Российской Академии Петр Алексеев, автор знаменитого в то время «Церковного словаря». Не тут-то было: сначала в 1779 году было на середине издания остановлено его «Православное исповедание», а впоследствии не допущен к печати «Катехизис». Как будто православность взглядов Петра Алексеева была сомнительной!{137}
Церковь не меньше, чем все общество, страдала от военно-полицейского гнета, от регламентации и фискальства. Играя роль одного из винтов, закручивавших крепостнический абсолютистский пресс, она сама испытывала то же давление, которое оказывала на подданных империи. Регламентированное положение церкви, впрочем, оказывалось отчасти полезным, отчасти давало вздохнуть от ее духовного гнета другим «департаментам». Так, военное ведомство могло более не опасаться погромных речей духовенства по поводу своей кадровой политики или военных планов. Правда, капитан-лейтенант Возницын, обращенный в иудейскую веру своим приятелем Борухом Лейбовым, был вместе с ним сожжен в июле 1738 года{138}. Литература, признанная при дворе, была во многом ограждена от церковной критики, хотя книги продолжали запрещаться Синодом, а авторы могли оказаться в заточении, как Н.И. Новиков. Духовным деятелям трудно было вмешиваться в работу ученого, имевшего гражданский чин и должность в Академии наук, однако и здесь секуляризация была связана с постоянной и подчас острой борьбой.
«Борода — глазам замена!»
В один из весенних дней 1757 года (точно его установить невозможно, но где-то перед шестым марта) из здания Санкт-Петербургской императорской Академии наук окрестными дворниками наблюдалась ретирада весьма представительных духовных лиц. Подхватив полы своих дорогих одеяний, архиереи смело сигали в разлившиеся по мостовой лужи, не дожидаясь кучеров, и в брызгах весенних вод устремлялись к своим экипажам. За их спиной в академическом здании раздавался глухой рев, как если бы владыки потревожили в берлоге огромного российского медведя.