Мышление и творчество
Шрифт:
Становление личности. Супруга Георгия Петровича Щедровицкого Г. А. Давыдова, его брат Л. П. Щедровицкий, а также два участника методологического движения А. А. Пископпель и В. Р. Рокитянский в 2001 г. издали удивительную книгу Г. П. Щедровицкого «Я всегда был идеалистом». Читаются эти воспоминания, надиктованные создателем Московского методологического кружка (ММК) первоначально на магнитофон почти 20 лет тому назад, на одном дыхании – интересно необыкновенно. Хотя формально – это рассказ Щедровицкого о своей семье, детстве и юности, поступлении и учебе в Московском университете, сложных взаимоотношениях с преподавателями и психологами того времени (конец 40-х – начало 50-х годов), за всем этим встает целая эпоха и масса вопросов, заставляющих читателей продумывать и собственную жизнь.
Возможно, меня чтение
Человек, с первого дня нашего знакомства приобщавший меня к высокой философской культуре, к Марксу и Аристотелю, нередко презрительно говорил о культуре в целом, фактически как о мертвом монстре, тормозящем наше продвижение вперед.
Мыслитель, создавший после войны одну из первых по-настоящему свободных философских школ, постоянно боровшийся против мертвящего научного официоза, отказывается в начале 70-х годов, когда это стало возможным, как это сделали многие, спокойно заниматься философией и снова набирает замкнутую эзотерическую группу.
И вот, прочтя воспоминания Щедровицкого, я понял, и почему он назвал себя идеалистом, и многое из того, чего не понимал раньше. Эти воспоминания во многом примирили меня со своим учителем. Для меня его воспоминания выглядят как история становления уникальной личности, личности крупнейшего в наше время философа-методолога. Причем сам Щедровицкий нашел правильный ракурс изложения: это рассказ о себе и одновременно о времени, в котором он жил.
Думаю, трагические события той эпохи, прежде всего строительство социализма, непрерывные посадки и война, часто способствовали формированию масштабной личности. Для Щедровицкого эта закономерность сработала с двойной силой, поскольку его семья состояла из незаурядных личностей. Например, дед по материнской линии, много возившийся с Юрой, «был удивительно интеллигентный русский крестьянин, который вырастил себя от самоощущения и представлений крепостного до ощущения себя хозяином страны, отвечающим за все, что в ней происходило». Братья отца были крупными революционерами. Сам Петр Георгиевич «участвовал в гражданской войне – и в довольно больших чинах: к 1920–1921 г. носил уже два ромба», а в мирное время отвечал за проектирование практически всех авиационных заводов страны. Мать Юры, Капитолина Николаевна, которую я хорошо знал, «в общем-то, была, – как пишет Щедровицкий, – главным человеком в семье, и нравственные устои нашего дома определялись именно ею» [134, c. 95–96].
Но интересны не только влияния, так сказать, социальные, общие для времени, но и индивидуальные. Например, мне многое прояснила фраза, сказанная Щедровицким по поводу своего отца: «И при этом, как я понимаю, он удивительно соответствовал своей профессии, своему призванию, поскольку его всегда интересовала в основном технология – как все должно делаться» [134, с. 90]. Лет десять тому назад, анализируя природу современной методологии, я обратил внимание именно на ее технологический характер, а марксистская установка на деятельность была исходной при создании и первой и второй программы ММК.
По сути, индивидуальной была и ситуация, позволившая Щедровицкому, еще будучи подростком, с одной стороны, уяснить двойственность сознания окружающих его советских людей, а с другой – фактически игнорировать эту двойственность. «Я понимал, – рассказывает он, – что движет окружающими меня людьми, каковы их человеческие интересы, страсти, насколько слова не совпадают с тем, что происходит реально… и мне каждый раз хотелось понять, что же происходит. Это – с одной стороны, а с другой – я даже не осознавал своей социальной принадлежности к правящему слою, что во многом предопределило постоянные трудности моей социализации в предстоящей жизни. Чувствуя за собой поддержку и известную мощь семьи, я никогда не ставил перед собой проблемы “входить” во что-то – входить, приспосабливаться, пристраиваться, подстраиваться, искать какие-то формы социальной адаптации. Напротив, была голая нравственно-этическая максима, полученная от матери, ригористическая по сути своей: белое есть белое, черное – черное. И никаких компромиссов, никаких промежуточных тонов» [134, c. 104–106].
Особого разговора требует отношение Щедровицкого к литературе, характерный для него и не только для него «книжный запой». Это была общая черта времени: одни ребята целые дни пропадали на улице и, как правило, часто пропадали вообще (когда я вернулся из армии, большая часть моих сверстников сидела в тюрьме или уже отсидела), а другие, конечно, меньшая часть, жила не в этом мире, а в мире книг. Читали день и ночь (под одеялом с фонариком), читали все, что попадало под руку, но у наших родителей, как правило, была огромная тяга к культуре, они собирали библиотеки, ходили в театры, думали и спорили о высоком, старались к этому приобщить детей. Это как раз то, что Щедровицкий называет полученным им в семье «идеальным содержанием», обращенностью сознания на идеальное. «Если родители, – пишет Щедровицкий, – не “кладут” идеальное содержание своей профессиональной деятельности в коммуникацию, если они просто мыследействуют, то ребенок фиксирует содержание совершенно другого рода – коммунальное, обыденное… в моей жизни так случилось – не знаю, может быть, отец и мать это понимали, а может быть, это происходило само собой, мне сейчас трудно сказать, – что это идеальное содержание всегда существовало как реальное и было более значимо, чем реальное. Может быть, дело в том, что еще существовала та культура старой интеллигенции, где были какие-то, может быть, неотфиксированные приемы подачи этого содержания, выкладывания его – то ли за счет покупки определенных книг, то ли за счет определенных порядков в доме» [134, c. 201, 204]. Сегодня, когда восстанавливаются семейные традиции и интеллигенция, но параллельно нарастает отчуждение в семье, где дети и взрослые живут в разных, непересекающихся мирах (родители трудятся и обслуживают детей, дети занимаются своими делами, принимая обслуживание как должное), размышления Щедровицкого о семейном воспитании и выкладывании идеального содержания актуальны как никогда.
Для понимания становления Щедровицкого как личности важно отметить, какие книги он читал и любил. Это были исторические книги. «В определенном смысле, – пишет Юра, – я жил историей XIX века, а книги Лависса и Рамбо были очень занятной подготовкой к пониманию реальных событий… вся сложная картина исторического анализа XIX века – его уровни, планы и срезы – стояли передо мной как живые» [134, c. 106].
Одновременно видение практически всех людей моего поколения с самых малых лет задавалось социалистической идеологией. Родители, педагоги, радио, газеты, на демонстрациях – все в унисон говорили одно и то же: социализм есть высшая форма свободы и демократии, нас ведет к коммунизму мудрая партия и гениальный вождь Сталин, нашу свободу хочет задушить империализм, но окончательная победа будет за нами, и тогда восторжествует коммунизм. Щедровицкий четко осознавал это влияние: «Вообще, – пишет он, – мир идеологии, марксистской идеологии, партийной идеологии – он каким-то удивительным образом целиком завладел моей душой: я буквально существовал в этой системе идеологических представлений и норм. К нравственно-этическому ригоризму, унаследованному от матери, добавлялся еще этот коммунистически-социалистический ригоризм» [134, c. 107].
Бытовые и социальные условия того времени весьма способствовали становлению самостоятельного поведения молодого человека, то есть личности. Наши родители строили социализм, после войны восстанавливали страну, а мы были полностью предоставлены сами себе. И как только приходило время, мы были вынуждены вырабатывать собственные представления о мире и о себе. Учились сами работать, сами образовывали себя. Весь ход развития естественно подвел Щедровицкого к тому, что он становится человеком, которого сам в своих воспоминаниях идентифицирует как идеалиста, а я бы назвал эзотериком.
Лет десять тому назад я писал в «Кентавре», что Щедровицкий был эзотерической личностью. Он верил в существование двух миров, причем подлинным считал мир мышления; Щедровицкий жил мышлением и в мышлении. Читая воспоминая Щедровицкого, я нашел полное подтверждение своим мыслям, хотя, конечно, Юра осознает свое двоемирие иначе, чем я – как жизнь в истории; в конце жизни это двоемирие он осознает даже мистически. «В какой-то момент, – говорил Щедровицкий в уже цитированном выше интервью, – я ощутил удивительное превращение, случившееся со мной: понял, что на меня село мышление и что это есть моя ценность и моя, как человека суть». И в этом, настаивал Щедровицкий, как раз и заключается счастье мыслителя, а не в какой-то там самореализации личности.