Мысли и воспоминания. Том II
Шрифт:
крытие этой потенции при любом из нейтральных дворов, а на почве республиканских симпатий — даже и в Америке, — толчка, который один кабинет дал бы другому, исходя в своей инициативе из зондирующих вопросов о будущности европейского равновесия или из филантропического ханжества, ограждавшего крепость Парижа от серьезной осады. Если бы в условиях менявшихся под Парижем перспектив, на протяжении месяцев, отмеченных формулой: «Под Парижем без перемен»6, враждебным элементам и недоброжелательным нечестным друзьям, недостатка в которых не ощущалось ни при одном из дворов, удалось достигнуть соглашения между остальными державами или хотя бы между двумя из них и сделать нам предостережение или предложить вопрос, внушенный якобы человеколюбием, то никто не мог предвидеть, как скоро подобный почин развился бы в общую, на первых порах дипломатическую, позицию нейтральных держав. Национал-л ибераль-ные парламентарии писали друг другу в августе 1870 г., «что всякое постороннее мирное посредничество должно быть безусловно
Граф Бейст сам озаботился тем, чтобы доказать, как «честно, хотя и безуспешно», пытался он добиться «коллективного посредничества нейтральных держав»21. Он напоминает, что уже 28 сентября он дал инструкцию австрийскому послу в Лондоне, а 12 октября австрийскому послу в Петербурге отстаивать мысль, что лишь коллективный демарш может рассчитывать на успех; два месяца спустя он просил передать князю Горчакову: «Le moment d'intervenir est peut-etre venu» [«Мо
мент для вмешательства, быть может, наступил»]. Он воспроизводит депешу, направленную 13 октября, в самый критический для нас момент — за две недели до капитуляции Меца7, графу Вимпфену в Берлин и оглашенную им там22. В этой депеше он ссылается на мой меморандум, которым я еще в начале октября обращал внимание на последствия, какие должно было повлечь за собой сопротивление Парижа с его двухмиллионным населением, продолженное вплоть до истощения запасов продовольствия, и совершенно правильно указывает, что моей целью было снять ответственность за это с прусского правительства.
«Исходя из этой предпосылки, — продолжает он, — я не могу скрыть чувства испытываемой мною тревоги, что со временем часть ответственности перед судом истории пала бы на нейтральные державы, если бы они с безмолвным равнодушием позволили создавать на их глазах угрозу неслыханного бедствия. Я вынужден поэтому просить ваше превосходительство в том случае, если в беседе с вами будет затронут этот вопрос, откровенно выразить наше сожаление, что при таком положении, когда королевско-прусское правительство предвидит возможность катастрофы, как следует из вышеприведенного меморандума, имеет место тем не менее самое решительное стремление отклонить какое бы то ни было мирное воздействие со стороны третьих держав... Не попечение о собственных интересах заставляет правительство Австро-Венгрии сетовать, что в столь серьезный момент совершенно отсутствует влияние нейтральных держав в пользу мира. Но оно не может, однако, таким же образом, как это недавно сделал санкт-петербургский кабинет, одобрить и рекомендовать полнейшее воздержание непричастной Европы. Оно, напротив, считает своим долгом заявить, что оно еще верит в общие европейские интересы и предпочло бы мир, заключенный с помощью беспристрастного воздействия нейтральных держав, истреблению дальнейших сотен тысяч людей)).
Относительно того, каково было бы это «беспристрастное посредничество», граф Бейст не оставляет ни малейшего сомнения: «mitiger les exigences du vainqueur, adoucir ramertume des sentiments qui doivent accabler le vaincu» [«умерить требования победителя, облегчить горечь чувств, которые должны удручать побежденного»]8. Едва ли такой прекрасный знаток французской истории и французского национального характера, как граф Бейст, действительно верил, что французы испытывали бы теперь по отношению к нам меньшую горечь в результате понесенного ими поражения, если бы нейтральные державы заставили нас довольствоваться меньшим.
Вмешательство могло иметь лишь ту тенденцию, чтобы при посредстве конгресса урезать плоды нашей, немцев, победы. Эта опасность, не дававшая мне покоя ни днем, ни ночью, возбудила во мне стремление ускорить заключение мира, чтобы избежать при этом вмешательства нейтральных [держав]. До овладения Парижем это было бы неосуществимо, что нетрудно было предвидеть, учитывая традиционную преобладающую роль столицы во Франции. Пока Париж держался, до тех пор не приходилось рассчитывать и на то, чтобы руководящие круги в Туре и Бордо9, а также в провинции расстались с надеждой на перелом, которого ждали то от новых levees en masse [массовых ополчений], проявивших себя в битве при Ли— зене10, то от конечного успеха «поисков Европы», то от туманного сияния, окружавшего в германском, в частности женском, сознании при больших дворах английские — западноевропейские — крылатые слова «гуманность, цивилизация», — до тех пор было возможно, что иностранные дворы, черпавшие свою информацию преимущественно из французских, а не из немецких сообщений, окажут содействие французам при заключении мира. Моя задача сводилась поэтому, главным образом, к тому, чтобы подписать договор с Францией раньше, чем нейтральные державы пришли бы к соглашению относительно своего влияния на заключение мира, подобно тому как в 1866 г. нам нужно было заключить мир с Австрией до того, как сказалось бы французское вмешательство в Южной Германии.
Трудно было сказать определенно, к каким решениям пришли бы в Вене и во Флоренции11, если бы при Верте, Спихерне, Мар-ла-Туре12 успех оказался на стороне французов или если бы мы одержали не столь блестящие победы. Когда шли перечисленные сражения, меня посещало множество итальянских республиканцев, убежденных в том, что король Виктор-Эммануил намерен был помочь императору Наполеону, и склонных бороться с этой тенденцией из опасения, как бы осуществление приписывавшихся королю намерений не привело к усилению обидной для их национального чувства зависимости Италии от Франции. Уже в 1868 и 1869 гг. мне приходилось выслушивать от итальянцев, принадлежавших не только к республиканскому лагерю, подобные же антифранцузские суждения, резко обнаруживавшие недовольство итальянцев французской супрематией над Италией. И тогда и впоследствии в Гомбурге (Пфальц), во время наступления наших войск на Францию, я отвечал этим итальянцам: до сих пор у нас нет никаких доказательств в пользу того, что итальянский король во имя дружбы с Наполеоном нападет на Пруссию; я поступил бы против своей политической совести, если бы взял на себя инициативу разрыва, которая послужила бы для Италии предлогом и основанием относиться к нам враждебно. Если бы разрыв произошел по инициативе Виктора-Эммануила, то республиканские тенденции тех итальянцев, которые не одобрили бы подобной политики, не помешали бы мне посоветовать королю, моему государю, поддержать недовольных в Италии деньгами и оружием, которые они пожелали бы получить.
Я находил войну и такой, какой она была, слишком серьезной и опасной, чтобы в борьбе, в которой на карту была поставлена не только наша национальная будущность, но и наше государственное существование, считать себя вправе отказываться от какой бы то ни было помощи при сомнительном обороте дел. Подобно тому как в 1866 г., после вмешательства Наполеона, в результате его телеграммы от 4 июля я не отступил перед помощью со стороны венгерского восстания, точно так же я счел бы приемлемой и помощь итальянских республиканцев, если бы дело шло о предупреждении поражения или о защите нашей национальной независимости. Поползновения итальянского короля и графа Бейста, заглохшие в результате наших первых блестящих побед, могли, при застойном положении под Парижем, возродиться вновь с тем большей легкостью, что в руководящих кругах столь важного фактора, как Англия, мы не располагали сколько-нибудь надежными симпатиями, в частности такими, которые обнаруживали бы готовность проявиться дипломатически.
В России личные чувства императора Александра II, не только его дружеское расположение к своему дяде13, но и антипатия к Франции, служили нам известной гарантией, значение которой могло быть подорвано французистым (franzosirende) тщеславием князя Горчакова и его соперничеством со мной. Было поэтому большой удачей, что тогдашняя ситуация дала нам возможность оказать России услугу в отношении Черного моря. Подобно тому как недовольство русского двора упразднением ганноверского престола 14, вызванное родственными связями королевы Марии, смягчено было территориальными и финансовыми уступками, сделанными в 1866 г. ольденбургским родственникам русской династии 15, так и в 1870 г. представилась возможность оказать услугу не только династии, но и Российской империи на почве политически неразумных и поэтому на длительный срок невозможных постановлений, которые ограничивали Российскую империю в отношении независимости принадлежащего ей побережья Черного моря. Это были самые неудачные постановления Парижского трактата 16: стомиллионному народу нельзя надолго запретить осуществлять естественные права суверенитета над принадлежащим ему побережьем. Длительный сервитут17 такого рода, какой был предоставлен иностранным государствам на территории России, являлся для великой державы невыносимым унижением. Для нас же это было средством развивать наши отношения с Россией.
Князь Горчаков лишь неохотно отозвался на мою инициативу, когда я стал зондировать его в этом направлении. Его личное недоброжелательство было сильнее сознания его долга перед Россией. Он не хотел от нас никаких одолжений и добивался отчуждения от Германии и благодарности со стороны Франции. Мне пришлось обратиться к содействию честного и всегда доброжелательного к нам тогдашнего русского военного уполномоченного, графа Кутузова, чтобы мое предложение возымело действие в Петербурге. С моей стороны едва ли будет несправедливостью по отношению к князю Горчакову, если я скажу, основываясь на наших с ним отношениях, продолжавшихся несколько десятков лет, что его личное соперничество со мной имело в его глазах большее значение, нежели интересы России: его тщеславие и его зависть по отношению ко мне были сильнее его патриотизма.
Для болезненного тщеславия Горчакова характерны отдельные замечания в беседах со мной во время его пребывания в Бер-
лине в мае 1876 г. Говоря о своем утомлении и о желании выйти в отставку, он сказал: Jе ne puis cependant me presenter de-vant Saint-Pierre au ciel sans avoir preside la moindre chose en Europe» [«Между тем я не могу явиться к святому Петру на небеса, не попредседательствовав хотя бы по ничтожнейшему поводу в Европе»].
Я просил его вследствие этого председательствовать на происходившей тогда конференции дипломатов, которая имела, однако, лишь официозный характер, на что он пошел. На досуге, при слушании его длинной председательской речи, я написал карандашом: pompous [напыщенный], pompo, pomp, рот, ро. Мой сосед, лорд Одо Россель, выхватил у меня этот листок и сохранил его.