Мысли и воспоминания. Том II
Шрифт:
Сражения в провинциях под Орлеаном и Дижоном 28 закончились нашей победой, благодаря героической доблести, проявленной нашими войсками в той мере, в какой она не всегда может быть положена в основу стратегических расчетов. При одной мысли, что какая-нибудь случайность могла бы парализовать тот подъем духа, благодаря которому наши численно более слабые войска, вопреки снегу, морозу и недостатку продовольствия и боевых припасов, одержали победу над количественно превосходившими их силами французов, любой полководец, оперирующий не одними только оптимистическими предположениями, должен был бы притти к убеждению, что нам надлежит приложить все усилия, чтобы как можно скорее положить конец нашему рискованному положению, всемерно форсируя наступление на Париж.
Но чтобы активизировать наступление, нам недоставало соответствующего приказа и тяжелой осадной артиллерии, так же как в июле 1866 г. перед Флоридсдорфскими линиями. Доставка орудий не поспевала за успехами наших войск; наши железнодорожные средства оказались недостаточными, чтобы справиться с этой задачей на поврежденных участках и на тупиках, как например в Ланьи 29.
При помощи находившегося в нашем распоряжении железнодорожного парка можно было, во всяком случае, гораздо быстрее, чем это фактически делалось, перебросить
Так как к бомбардировке нельзя было приступить до того, как имелось бы под рукой достаточное количество снарядов для ее эффективного и непрерывного осуществления, то, за недостатком подвижного состава, потребовалось большое число гужевых упряжек и соответственно — миллионные расходы. Мне непонятно, как можно было сомневаться, располагали ли мы этими миллионами, раз дело касалось военных нужд. Мне казалось большим шагом вперед, когда Роон, будучи уже недавно изнуренным и переутомленным, сообщил мне однажды, что теперь на него взвалили ответственность, запросив, готов ли он в недалеком будущем доставить артиллерию; он сомневается в возможности этого. Я просил его тотчас же принять возложенное на него поручение и выразил готовность перевести любую потребную на это сумму в союзную казну30, если он собирается закупить и использовать для доставки артиллерии примерно 4 000 лошадей, которые были, по его словам, нужны для этого. Роон дал соответствующее распоряжение, и обстрел Мон-Аврона 31, которого ждали в нашем лагере с таким мучительным нетерпением и который так горячо приветствовали, был результатом перелома, которым [мы] в основном обязаны Роону. С величайшей готовностью помогал ему в деле доставки и использования орудий принц Крафт Го— генлоэ.
Если спросить, что могло побудить прочих генералов оспаривать точку зрения Роона, то трудно будет обнаружить деловые мотивы проволочек с осуществленными к концу года мероприятиями 32. Как с военной, так и с политической точки зрения медлительность кажется бессмысленной и опасной, а что причины этого крылись не в нерешительности нашего командования, можно заключить из быстрого и решительного ведения войны вплоть до Парижа. Представление, что Париж, хотя он и был укреплен и являлся сильнейшим оплотом противника, нельзя, подобно всякой другой крепости, подвергать нападению, пришло в наш лагерь из Англии кружным путем через Берлин вместе с фразой о «Мекке цивилизации»33 и прочими обычными для лицемерного жаргона английского общественного мнения и пользующимися успехом оборотами, выражающими гуманные чувства, проявления которых Англия ожидает от всех других держав, но которые она не всегда обнаруживает в отношении своих противников. Из Лондона нашим руководящим сферам внушалась мысль, что Париж должен быть доведен до капитуляции не пушками, а голодом. Является ли такой путь более человечным, об этом можно спорить, равно как и о том, разразились ли бы ужасы Коммуны, если бы голод не разнуздал предварительно дикой анархии. Пусть остается открытым, действительно ли при английском воздействии в пользу гуманности измора играла роль одна лишь чувствительность, а не также и политический расчет. У Англии не было никакой практической надобности ни в экономическом, ни в политическом отношении оберегать как нас, так и Францию от ущерба и ослабления в результате войны. Во всяком случае, проволочка в деле овладения Парижем и окончания военных действий увеличивала для нас опасность, что плоды наших побед могут быть нам отравлены. Судя по доверительным сведениям из Берлина, заминка в наших операциях вызывала в компетентных кругах тревогу и недовольство, и королеве Августе приписывали влияние на своего коронованного супруга путем писем в духе гуманности34. Когда я намекнул королю на подобного рода известия, это вызвало с его стороны бурный взрыв гнева не в том смысле, что эти слухи неосновательны, а в форме резкой угрозы всякому, кто обнаружит подобное недовольство королевой.
Инициатива каких-либо перемен в ведении войны исходила обычно не от короля, а от генерального штаба или верховного главнокомандующего кронпринца. Что эти круги были доступны английским влияниям, если они облекались в дружественную форму с человеческой точки зрения, понятно: кронпринцесса, покойная жена Мольтке, жена начальника генерального штаба, впоследствии фельдмаршала Блюменталя, и жена наиболее влиятельного после него офицера генерального штаба фон Готберга были все англичанками.
Причины оттяжки наступления на Париж, о которых посвященные в них хранили молчание, сделались предметом публицистического обсуждения благодаря опубликованию в 1891г. в «Deutsche Revue» документов из архива графа Роона. Во всех рассуждениях, появившихся в опровержение изложенного Рооном, обходится [вопрос] о берлинском и английском влиянии, равно и тот факт, что 800, по другим сведениям— 1 500 осей неделями стояли с продовольствием для парижан; всюду, за исключением одной анонимной газетной статьи, обходится также вопрос, позаботилось ли своевременно военное командование о доставке осадных орудий. Я не нашел никаких оснований изменить что-либо в моих помещенных выше заметках, написанных до появления соответствующих номеров «Deutsche Revue».
IV
Принятие императорского титула королем при расширении Северогерманского союза было политической потребностью, ибо титул этот в воспоминаниях из времен, когда юридически он значил больше, фактически — меньше35, нежели теперь, составлял элемент, взывавший к единству и централизации; я был убежден, что скрепляющее давление на наши правовые институты должно быть тем более длительным, чем сильнее прусский носитель этого давления избегал бы опасного, но присущего германскому прошлому стремления подчеркивать на глазах у других династий превосходство своей собственной. Королю Вильгельму не чужда была подобная склонность, и его сопротивление принятию титула императора стояло в некоторой связи с потребностью добиться признания превосходства именно своей родовой прусской короны в большей мере, нежели императорского титула. Императорская корона представлялась ему в свете современной должности-поручения, авторитет которой оспаривался еще Фридрихом Великим и угнетал Великого курфюрста36. При одном из первых обсуждений он сказал: «На что мне более высокий ранг?» — на что я ему между прочим возразил: «Ведь вы, ваше величество, не хотите же вечно оставаться средним родом «das Praesidium» [президиумом; здесь — в смысле первенства]. В выражении «Praesidium» заложена абстракция, между тем в слове «император»— большая центробежная сила».
И у кронпринца я вначале при благоприятном для нас ходе войны не всегда встречал положительный отклик на мое стремление восстановить императорский титул, которое вытекало отнюдь не из прусско-династического тщеславия, а лишь из веры в его полезность для содействия национальному единству. Его королевское высочество заимствовал у одного из политических фантазеров, которых он охотно слушал, мысль о том, будто наследство вновь пробужденной Карлом Великим «римской» империи (Kaisertums) было несчастьем Германии — чуждую, нездоровую для нации мысль. Как бы доказательно это ни было исторически, столь же непрактична была та гарантия против подобных опасностей, которую советники принца37 видели в титуле «король» германцев [der Deutschen]. В настоящее время не угрожало никакой опасности, что титул императора, который живет лишь в памяти народа, способствовал бы тому, чтобы силы Германии оказались чуждыми собственным интересам и стали бы служить трансальпийскому38 честолюбию — вплоть до Апулии39.
Пожелание принца, которое он высказал мне, вытекало из ошибочного представления, но было, по сложившемуся у меня впечатлению, вполне серьезным и деловым, и от меня ждали, чтобы было приступлено к его осуществлению. Мое возражение относительно сосуществования в таком случае королей Баварии, Саксонии, Вюртемберга с намеченным королем в Германии или королем германцев привело, к моему изумлению, к дальнейшему выводу, что названные династии должны перестать носить королевский титул и снова принять герцогский. Я высказал убеждение, что добровольно они не согласились бы на это40 .Если же применить силу, то это не забылось бы на протяжении столетий и посеяло бы недоверие и ненависть41.
В дневнике Геффкена 42 есть намек, что мы не знали нашей силы; применение этой силы в тогдашних условиях стало бы слабостью будущего Германии. Дневник, повидимому, писался не в ту пору, но дополнен позднее фразами, при помощи которых придворные карьеристы пытались сделать его содержание правдоподобным. В моем опубликованном всеподданнейшем докладе я высказал убеждение в подложности дневника и дал волю негодованию по отношению к интриганам и льстецам, которые осаждали столь доверчивую и благородную натуру, как император Фридрих. Когда я писал этот доклад, я и понятия не имел о том, что фальсификатора надо искать в лице Геффкена, ганзейского вельфа, которому его пруссофобство не мешало годами добиваться благосклонности прусского кронпринца, дабы иметь возможность успешнее вредить ему, его дому и его государству, а самому — быть в состоянии играть роль. Геффкен принадлежал к числу тех карьеристов, которые были озлоблены еще с 1866 г., ибо считали, что они и их значение не оценены по достоинству.
Кроме баварских уполномоченных, в Версале находился в качестве особо доверенного лица короля Людвига лично близкий ему, в качестве обершталмейстера43,граф Гольштейн. В момент, когда вопрос об императорском титуле был в критической стадии и когда этому делу грозила неудача из-за молчания Баварии и нерасположения короля Вильгельма, граф, по моей просьбе, взял на себя доставить мое письмо своему государю, и я, чтобы не задерживать отправки, тут же написал его на только что прибранном обеденном столе, на плохой бумаге, отвратительными чернилами. Я развил в нем мысль, что баварская корона не сможет уступить прусскому королю права первенства (Praesidialrecht), относительно чего уже имеется официальное согласие Баварии, не вызывая недовольства баварского самосознания; король Пруссии — сосед короля Баварии, и при различии племенных отношений критика уступок, которые Бавария делает и [уже] сделала, усилится и станет еще более ощутимой на почве соперничества германских племен. Прусская власть (Autoritat), осуществляемая в границах Баварии, — это явление новое, и оно будет оскорбительным для баварского чувства, германский же император — это уже не иноплеменный сосед Баварии, а соотечественник: по моему мнению, король Людвиг мог бы достойным образом сделать уступки, уже сделанные им в пользу власти президиума (Autoritat des Praesidiums) лишь германскому императору, а не прусскому королю. К этой основной линии моей аргументации я присовокупил еще аргументы личного характера, напомнив о той исключительной благосклонности, которую баварская династия, когда она правила Бранденбургской маркой (император Людвиг44), оказывала более чем одному поколению моих предков. Я считал подобный argumentum ad hominem полезным по отношению к монарху такого направления, как король, но полагаю, что политическая и дипломатическая оценка различия между императорскими германскими и королевскими прусскими правами на первенство оказалась на чаше весов решающей. Через два часа, 27 ноября, граф отправился в Гогеншван— гау и за четыре дня проделал путь, сопряженный с большими трудностями и частыми вынужденными остановками. Король, лежавший из-за зубной боли в постели, отказался сначала принять графа, но, узнав, что тот прибыл по моему поручению и с моим письмом, все же принял его. Затем он, лежа в постели, дважды, в присутствии графа, внимательно прочитал мое письмо, потребовал письменные принадлежности и написал послание королю Вильгельму, о котором я просил его и проект которого составил. Главный аргумент в пользу императорского титула был здесь воспроизведен в форме настойчивого намека на то, что Бавария может сделать обещанные ею, но еще не ратифицированные уступки только германскому императору, а не королю Пруссии45. Я нарочито употребил этот оборот, чтобы произвести давление на моего государя, [учитывая его] нерасположение к императорскому титулу. На седьмой день после своего отъезда, 3 декабря, граф Гольштейн вернулся в Версаль с этим посланием; в тот же день оно было официально вручено принцем Луитпольдом, нынешним регентом , нашему королю и явилось важным моментом на пути к удачному завершению сложных работ, перспективы которых неоднократно омрачались из-за сопротивления короля Вильгельма и отсутствия вплоть до того времени точно установленной баварской точки зрения. Графу Гольштейну, проделавшему за неделю, без сна и отдыха, двойное путешествие и умело выполнившему свое поручение в Гогеншвангау, принадлежит крупная заслуга в деле завершения нашего национального объединения путем устранения внешних препятствий для [разрешения] вопроса об императорском [титуле].