На берегах Невы
Шрифт:
Мы возвращаемся с Васильевского Острова от Анны Радловой. Анна Радлова славится своей несколько тяжеловатой, но бесспорной красотой, своим мужем Сергеем Радловым, передовым режиссером и особенно двумя строчками своих стихов:
«Нет губ, чтоб с тобой целоваться,Нет рук, чтоб с тобой обниматься»…Своей красотой, впрочем, она не гордится. — Гордиться мне нечем, — объясняет она опуская глаза, — ведь красота от Бога.
Кузмин в наилучших отношениях с Анной Радловой, покровительствует ей литературно и проводит у нее уютные вечера за чаем с булочками.
Мне не очень хотелось идти к ней сегодня.
— Не пожалеете, — предсказала она мне.
И вот мы возвращаемся по сонным, снежно-пушистым линиям Васильевского Острова, голубоватым от луны. Впереди Олечка и Юркун. Сзади Кузмин и мы с Георгием Ивановым. Я стараюсь умерить шаг, идти в ногу с Кузминым. Он после приятно проведенного вечера настроен лирически.
— Ах, что за ночь! И какая восхитительная луна. И облака какие — прелесть. Летят как дикие гуси. А вон то похоже на крокодила.
Георгий Иванов тоже смотрит на облака.
— А это на ангела, — говорит он. Я, думая доставить удовольствие Кузмину, цитирую:
Если бы ты был небесный ангелВместо смокинга носил бы ты орарь.Но он не слушает и не отрываясь смотрит в небо.
— Вы правы, Егорушка. Совсем ангел. А знаете, ведь я когда-то видел ангела.
Он поворачивает ко мне лицо с огромными глазами. Они не такие, как всегда. В них сейчас, как в темных зеркалах, отражаются облака и луна. И мне кажется, что такими глазами можно видеть ангела.
Но когда? И где он видел его? А он не дожидаясь вопросов уже сам рассказывает взволнованно и отрывчато, с какой-то интимной задушевной откровенностью.
— Это было очень, очень давно. Я в молодости жил трудно. Мучительно трудно. Страдал от самого себя. Хотел стать праведником, святым, а выходило наоборот. «Мнозии страсти бороли меня» и я боролся с ними. Тяжело это. Невероятно, невыносимо тяжело.
Он вздыхает и останавливается. И мы останавливаемся рядом с ним.
— Я даже руки на себя наложить хотел. Верите ли, Егорушка, о самоубийстве стал помышлять. Но, конечно, только помышлял. Хотя и упорно. Все же до дела не дошло, слава Богу, — продолжает он. — Я даже вериги носил, а грешить не мог бросить. Так в веригах и предавался греху. И грех от этого даже как-будто еще слаще становился. Зато потом до чего каялся. И вот и решил все бросить. Уйти из мира, постричься в монахи. Да, да, теперь мне смешно, а тогда другого выхода я не видел. Я почти год провел в Италии, в монастыре около Генуи. Постился, спал на досках, изнурял плоть. Молился. Ночи напролет простаивал на коленях. Молился почти до кровавого пота. Иногда совсем один в темной церкви. Страшно это. Нигде так не страшно, как в церкви ночью. Читаю молитву и боюсь обернуться. Боюсь увидеть возле себя свой двойник, черный, греховный. И еще страстнее молюсь о спасении. А кости ноют, трещат. Ноги затекли. И все, все болит. До тошноты в мозгу болит. И вот однажды под утро, когда запестрели витражи, чувствую, что умираю, что пришел мой конец. И не жалко, не боязно умирать. Напротив, легко. Спокойно. Вздохнул и чувствую, будто ниточка оборвалась в груди и душа вылетела из тела. И такая тишина, такое сияние. Нестерпимое сияние, как в Раю Данте.
Он замолкает. Неужели он не докончит? Не расскажет об ангеле?
Но он продолжает все еще стоя на месте.
— Не знаю сколько времени я лежал один в церкви на полу. В обмороке. Но когда я открыл глаза, я увидел ангела. Не такого, как на картинах, а настоящего ангела. Ангел нагнулся надо мной, взял меня на руки и понес. Будто я ничего не вешу. И я понял — это он мою душу несет. А я весь исхожу от счастья. Никогда, ни прежде ни потом, я не испытывал такого блаженства, такой благодати. И вдруг ангел улыбнулся мне ангельской улыбкой и поцеловал меня прямо в губы. И вернул меня к жизни. И я очнулся. Пришел в себя. И узнал его. Это был молодой послушник Джиованни. И в то же время это был ангел. Да, ангел. Ангел принес меня в мою келью. Я с ним провел весь следующий день и ночь. А на второе утро я ушел из монастыря. Совсем. Навсегда. Все такой же счастливый. Я понял, что никакого греха нет. Люди придумали. И больше уже никогда себя не мучил. А он, ангел Джиованни…
— Что вы так отстали? — доносится голос Юрочки Юркуна. — Мы замерзли вас ожидая.
Кузмин весь приходит в движение и суету.
— Ах, Господи! Идем, идем. Сейчас, Юрочка! Это я виноват, когда говорю не могу быстро идти. А им холодно. Они могут простудиться.
Он почти бежит, повторяя: «Только бы Юрочка не простудился!» Мы нагоняем Юркуна и Олечку и уже впятером продолжаем путь до самого нашего дома на Почтамтской.
Мы живем у Георгия Адамовича, в квартире его тетки, успевшей уехать во Францию. Мы прощаемся. Мне очень хочется спросить Кузмина об ангеле. Видел ли он его еще раз или никогда больше? Но я не решаюсь.
Мы поднимаемся по лестнице. Георгий Иванов говорит, зажигая спичку, чтобы осветить ступеньки:
— Ты, конечно, поверила. А мне кажется, что он все это тут же придумал.
— Нет он так искренно, так правдиво… — начинаю я.
Но Георгий Иванов перебивает меня:
— Оттого-то и так искренно и так правдиво, что он все выдумал. Послушник Джиованни наверно существовал, а остальное — фантазия.
— Нет, нет, я убеждена, все это правда. Даже если и не совсем так было — правда. И Георгий Иванов не спорит.
— Кто его знает? Может быть и правда. Кузмин прикидывается простым, а на самом деле очень сложный. Как всякий поэт.
Он зажигает новую спичку.
— И ведь любимое существо всегда кажется ангелом, — говорит он глядя на меня.
Последняя прощальная встреча с Кузминым. В Домлите. Перед нашим отъездом.
— Счастливица! — щебечет Олечка. — Как бы я хотела душиться парижскими духами, носить парижские платья и шляпы, говорить с парижанами по-французски!
— Только не слишком засиживайтесь там. Возвращайтесь скорее, — советует Кузмин. — Помните — в гостях хорошо — а дома лучше. В Петербурге — дома. Ведь по-настоящему дома можно чувствовать себя только в Петербурге.
С чем и Георгий Иванов и я соглашаемся.
— Да, только в Петербурге… Но мы ведь скоро вернемся домой, в Петербург.
Я увидела Ахматову впервые летом 1918 года в Петербурге на Литейном проспекте.
Она шла мне навстречу.
Я сразу узнала ее, хотя до этого дня видела ее только на портрете Натана Альтмана. Там она вся состояла из острых углов — углы колен, углы локтей, углы плеч и угол горбинки носа.
Я узнала ее, хотя она была мало похожа на свой портрет. Она была лучше, красивее и моложе. И это в первую минуту даже слегка разочаровало меня — ведь я привыкла восхищаться той альтмановской Ахматовой. Но я уже шла за ней, восхищаясь ее стройностью и гибкостью, ее легкой, летящей походкой. Шла с Литейного до Морской, где она, ни разу не обернувшись, исчезла в каком-то подъезде.
Я прождала ее больше часа у этого подъезда, но она так и не показалась.
С того дня я больше не видела ее до августа 1921 года. Но она все эти годы незримо присутствовала в моей жизни. Ведь она была первой женой Гумилева, и он постоянно рассказывал мне о ней, начиная с их общих царскосельских гимназических воспоминаний, о которых она писала:
В ремешках пенал и книги были.Вместе возвращались мы из школы.Эти липы верно не забылиНаши встречи, мальчик мой веселый.Только, ставши лебедем надменным,Изменился сизый лебеденок.А на грудь мою лучем нетленнымГрусть легла, и голос мой незвонок.