На берегах Невы
Шрифт:
Я был так взволнован, что она уступила и как была, в пенюаре, в ночных туфельках, с распущенными волосами, согласилась идти со мной.
В саду я взял ее за руку: — Закрой глаза, мама, и не открывай, пока я не скажу. Я поведу тебя.
И она, смеясь, дала мне вести себя по дорожке. Я был так горд. Я задыхался от радости.
— Вот, мама, смотри. Это я для тебя! Это музей! Твой музей!
Она открыла глаза и увидела: на клумбе между цветов понатыканы шесты, на них извивались лягушки и ящерицы. Четыре лягушки, две жабы и две ящерицы. Поймать их мне стоило большого труда.
— Это для тебя, мама. Я сам все сделал! Для
Она с минуту молча смотрела, будто не понимая, потом вырвала свою руку из моей.
— Как ты мог! Какой ужас! — И не оглядываясь, побежала в дом. Я бежал за ней, совершенно сбитый с толку. Я ждал восторженных похвал и благодарности, а она кричала:
— Скверный, злой, жестокий мальчишка! Не хочу тебя видеть!
Добежав до крыльца, я остановился и заплакал. Она не поняла. Она не сумела оценить моего первого творчества. Я чувствовал себя оскорбленным. Раз она не любит меня, не хочет меня больше видеть, я уйду от нее. Навсегда. И я повернул обратно, прошел весь сад, вышел на дорогу и пошел по ней в лес. Я знал, что в лесу живут разбойники и тут же решил стать и сам разбойником, а может быть даже — у меня всегда были гордые мечты — стать атаманом разбойников.
Но до леса мне дойти не удалось — он был в пяти верстах. Меня очень скоро хватились и за мной уже неслась погоня. Брат и двое дворовых верхом, мама в коляске.
Пришлось вернуться.
Нет, меня не бранили и не наказали за попытку бегства из дома. Напротив, даже. Возвращение блудного сына было, как и полагается, пышно отпраздновано — мать подарила мне книжку с картинками и игрушечный лук со стрелами, а к обеду подали мои любимые вареники с вишнями. Но моей разбойничьей карьере был положен конец. А жаль! Из меня мог бы выйти лихой атаман разбойников.
Он смеется и я тоже смеюсь. Я никак не могу представить себе Гумилева разбойничьим атаманом. Впрочем, как и гусаром Смерти, или африканским охотником на львов. Не могу. У него для этого на редкость неподходящая наружность. Он весь насквозь штатский, кабинетный, книжный. Я не понимаю, как он умудрился наперекор своей природе, стать охотником и воином.
А он, внимательно глядя мне в лицо, уже отвечает мне, будто читает мои мысли.
— Я с детских лет был болезненно самолюбив. Я мучился и злился, когда брат перегонял меня в беге или лучше меня лазил по деревьям. Я хотел все делать лучше других, всегда быть первым. Во всем.
Мне это, при моей слабости, было нелегко. И все-таки я ухитрялся забираться на самую верхушку ели, на что ни брат, ни дворовые мальчишки не решались. Я был очень смелый. Смелость заменяла мне силу и ловкость.
Но учился я скверно. Я почему-то «не помещал своего самолюбия в ученье». Я даже удивляюсь, как мне удалось окончить гимназию. Я ничего не смыслю в математике, да и писать грамотно не мог научиться. И горжусь этим. Своими недостатками следует гордиться. Это их превращает в достоинства.
Я недоумеваю. Я спрашиваю.
— Но какое же достоинство безграмотность?
Он нетерпеливо дергает плечом.
— Ах, всегда вы со своей плоской, трехмерной логикой. Моя безграмотность совсем особая. Ведь я прочел тысячи и тысячи книг, тут и попугай стал бы грамотным. Моя безграмотность свидетельствует о моем кретинизме. А мой кретинизм свидетельствует о моей гениальности. Поняли? Усвоили? Ну, ну, не хохлитесь! Не морщите нос! Я шучу.
Он, конечно, шутит. Впрочем, только наполовину. В свою гениальность он верил. И нисколько не стеснялся своей безграмотности. Писал он, действительно, непостижимо неправильно. Когда ему указывали на его ошибки, он только удивленно качал головой: — Кто его знает! Вы, пожалуй, правы. Пусть будет по-вашему.
Мне давно хотелось узнать, когда он начал сочинять стихи. Мне казалось, что непременно совсем маленьким, еще до времен музея.
— Нет, — говорит он, — гораздо позже музея. Как ни странно, я несмотря на то, что создал себе свой особый мир, в котором
…Каждый куст придорожныйМне шептал: поиграй со мной,Обойди меня осторожноИ узнаешь, кто я такой —несмотря на мое поэтическое восприятие жизни и мира, о стихах не помышлял.
Зато с какой невероятной силой обрушились они на меня и завладели мною в четырнадцать лет. Мы переселились в Тифлис. И там, когда я проезжал впервые по Военно-Грузинской дороге, это и началось. Кавказ просто ошеломил меня. На меня вдруг нахлынули стихи Пушкина и Лермонтова о Кавказе. Я их знал и любил уже прежде. Но только здесь я почувствовал их магию. Я стал бредить ими, и с утра до вечера, и с вечера до утра твердил их. Там же, в Тифлисе, я впервые напечатал в «Тифлисском Листке» свои стихи. Такой уж я был решительный и напористый. Читать их вам не хочу. Верьте на слово, что дрянь. Да еще и демоническая. Не хочу. И не буду. Не приставайте.
Он отмахивается от меня рукой.
— Но запомните: с опубликованием своих шедевров спешить не надо. Как я жалел, что выпустил «Путь Конквистадоров». Не сразу, конечно. Жалел потом. Скупал его и жег в печке. А все-таки к моему стыду этот «Путь Конквистадоров» еще и сейчас где-то сохранился. Ничего не поделаешь. Не надо торопиться. И все же много стихов «Романтических цветов», уже настоящей книги, были написаны еще в гимназии. Как, например:
Мой старый друг, мой верный Дьявол,Пропел мне песенку одну…Этот «старый друг» явился результатом двойки, полученной мною на уроке алгебры. И утешил меня.
Но это было уже в Царском, в последних классах. В Тифлисе мы провели два года. Там-то я впервые и почувствовал себя тем самым поэтом, который
верил ветрам юга,В каждом шуме слышал вздохи лир,Говорил, что жизнь его подруга,Коврик под его ногами — мир.Гумилев любил играть во всевозможные, часто им самим тут же выдуманные, игры. Особенно в «театр для себя».
Осенью 1919 года, накануне второй годовщины октябрьской революции, — ее готовились пышно отпраздновать, — он с таинственным видом сказал мне:
— Завтра и мы с вами попразднуем и повеселимся. Не спрашивайте как. Увидите. Наденьте только ваше рыжее, клетчатое пальто и рыжую замшевую шапочку.
Мое рыжее клетчатое пальто — я им впоследствии поменяюсь в стихах со статуей в Летнем Саду:
А она уходит, напеваяВ рыжем, клетчатом пальто моем —