На берегах Невы
Шрифт:
мое клетчатое пальто привезенное мне во время войны из Лондона. Оно не очень теплое, а в Петербурге в конце октября холодно и я уже ходила в шубке.
Но Гумилев настаивал: — Наденьте непременно клетчатое пальто. Я зайду за вами в три часа, завтра.
Он пришел ровно в три. Он вообще был чрезвычайно пунктуален. Хотя часов у него не было. Не только на руке или в кармане, но даже дома.
Его часы остановились еще летом. Часовщик за починку запросил несуразно дорого. Купить новые оказалось невозможным. С тех пор Гумилев научился определять
— У гениев и кретинов чувство времени безошибочно. А я, как известно, помесь гения с кретином. Нет ничего удивительного, что за три месяца я ни разу никуда не опоздал. Все же, — рассказывал он мне как-то, — я сегодня утром так увлекся, переводя старинные французские песенки, что забыл обо всем, даже и о том, что должен быть на заседании «Всемирной литературы» на Моховой. Выхожу на улицу, спрашиваю первого встретившегося прохожего — Простите, который час? Тот в ответ развел недоумевающе руками: — А кто его знает? — и побрел дальше.
— Вот если бы у меня была кошка, я бы, как китайцы, по ее зрачкам определял время, до полминуты. Но заведешь кошку — она всех мышей переловит. А я их берегу на случай настоящего голода, про черный день. Михаил Леонидович Лозинский даже пустил слух, что я не только прикармливаю их, но и предательски здороваюсь со старшей мышью за лапку. Вздор. Не верьте. Даже по отношению к мыши я предателем быть не могу…
Я открыла Гумилеву сама — и ахнула. Он стоял в дверях в длинном, почти до пят, макферлане-крылатке, с зонтиком подмышкой. На шее — шотландский шарф. На голове большая кепка, похожая на блин с козырьком. Полевой бинокль через плечо на ремне.
— Hallo! — приветствовал он меня, — Let's go! — И он со смехом объяснил мне, что мы с ним англичане. Он — приехавший на октябрьские торжества делегат Labor Party, а я его секретарша.
Критически оглядев меня, он кивнул:
— Отлично. Настоящая English girl in her teens и даже волосы у вас английские — «оберн». Ведь и я настоящий англичанин, а?
Не знаю, как я, — но он на англичанина совсем не был похож. Разве, что на опереточного, прошлого века. И где только он откопал свой допотопный макферлан и эту нелепую кепку? Но он сам был так доволен своим видом, что я согласилась, сдерживая смех:
— Стопроцентный английский делегат.
— Помните, мы не говорим по-русски. Не понимаем ни слова. И в Петербурге впервые.
Мы вышли на Невский и там ходили в толпе, обмениваясь впечатлениями и громко спрашивали, указывая пальцем то на Гостиный двор, то на Аничков дворец, то на Казанский собор:
— What is that? — После многократно повторенного ответа, Гумилев снимал с головы свой блин и невозмутимо флегматически заявлял:
— I see. Thank you ever so much: Коза-Собо (Казанский собор).
И хотя мы и видом и поведением напоминали скорее ряженых, чем англичан, до нас все время доносилось: — Англичане! Смотри, английские делегаты!
Я, не в силах сдержаться, громко смеялась. Гумилев же, сохранял англосаксонскую выдержку, повторяя:
— Don't giggle. Don't play the giddy goat. Shut up! — Но я еще сильнее заливалась смехом.
Мы проделали все, что полагалось: смотрели на процессии, аплодировали и даже подпевали. Оба мы были абсолютно безголосы и лишены слуха. Но нам, как гостям-англичанам, все было позволено. Стоявший рядом с нами красноармеец, с явным удовольствием и даже умилением слушал, как Гумилев выводил глухим, уходящим в небо голосом тут же сымпровизированный им перевод Интернационала. Я же, между двумя приступами смеха, душившего меня, только выкрикивала какое-то вау-лау, лау-вау-ююю!
Окончив к общему удовольствию пение, мы вместе с толпой двинулись дальше. Гумилев стал спрашивать «The way to Wassilo Ostow», повторяя настойчиво «уосило осто». Но никто, несмотря на явное желание помочь иностранцу, не мог понять, чего он добивается. Гумилев благодарил, улыбался, азартно повторяя: Wonderfull! О, yes! Your great Lenine! Karl Marx! О, yes! — и пожимал тянувшиеся к нему со всех сторон руки.
Какой-то особенно любезный товарищ вдруг громко заявил:
— Должно, от своих отбились. Заплутались. Надо их на трибуны доставить. Где милиционер?
Гумилев горячо — Thank you. Thank you! — поблагодарил его и, подхватив меня под руку, бросился со мной назад, в обратную сторону, будто увидел в толпе англичанина.
Забежав за угол, мы остановились, перевести дух. Тут было тихо и пусто.
— Ох, даже жарко стало, — Гумилев весь трясся от смеха. Хороши бы мы были на трибуне! Представляете себе? Еще сняли бы нас! И завтра наши портреты появились бы в «Красной газете»! И никто, решительно никто нас бы не узнал. Ну, нечего время терять, идем!
И мы снова вышли на Невский и смешались с толпой. Так мы проходили до самого вечера, в полном восторге.
Когда в толпе начались пляски, мы, хотя и с большим трудом, в особенности я, удержались и не пустились в пляс. Гумилев, для большей убедительности подняв зонтик к звездному небу, заявил:
— An Englishman does not dance in the street. It is shocking! — А я, ослабев от смеха, в изнеможении прислонилась к стене.
— Довольно. Больше не могу. Ведите меня домой!..
На следующий день в Студии Гумилев рассказал Лозинскому об «английских делегатах». Но Лозинский отнесся к нашему развлечению очень неодобрительно:
— С огнем играешь, Николай Степанович. А что было бы, если бы вас забрали в милицию?
— Ничего не было бы, — перебил его Гумилев. — Никто тронуть меня не посмеет. Я слишком известен.
Лозинский покачал головой:
— Я совсем не уверен, что не посмеют, если захотят. Не надо «им» подавать повода. Ты слишком легкомыслен.
— А ты, Михаил Леонидович, слишком серьезен и благоразумен. Мне скучно без развлечений.
Лозинский не сдавался:
— Никто не мешает тебе развлекаться, чем и как хочешь. Только не задевай «их». Оставь «их» в покое!