На берегах Невы
Шрифт:
В сущности это ключ к пониманию меня. Меня считают очень сложным, но это неправильно — я прост. Вот когда вы меня хорошо узнаете, вы поймете до чего я прост.
«Когда вы меня хорошо до конца узнаете…»
Но мне, повторяю, несмотря на наши почти ежедневные встречи, так и не удалось его узнать — до конца.
Мы возвращаемся из Таврического Сада.
— Я в молодости был ужасным эстетом и снобом, — рассказывает Гумилев, — я не только носил цилиндр, но завивал волосы и надевал на них сетку. И даже подкрашивал губы и глаза.
— Как? Не может быть! Конквистадор
Должно быть в моем голосе звучит негодование.
Гумилев отвечает не без обиды.
— Да, представьте себе — мазался. Тогда это, с легкой руки Кузмина, вошло в моду, хотя это вас и возмущает. Почему одним женщинам позволено исправлять природу, а нам запрещено? При дворе Генриха III-го мужчины красились, душились и наряжались больше женщин, что не мешало им быть бесстрашными и храбрыми как львы.
— Нет, все-таки противно, — говорю я. — И у вас наверно был презабавный вид.
Гумилев недовольно пожимает плечами.
— Другая эпоха, другие вкусы. Мы все были эстетами. Ведь не я один. Много поэтов тогда подкрашивалось. Теперь мне это и самому смешно. Но тогда очень нравилось — казалось необычайно смело и остро. Впрочем, я все это бросил давно, еще до женитьбы на Ахматовой.
Мы продолжаем итти и он снова «погружается в воспоминания»:
— Я ведь всегда был снобом и эстетом. В четырнадцать лет я прочел «Портрет Дориана Грея» и вообразил себя лордом Генри. Я стал придавать огромное значение внешности и считал себя очень некрасивым. И мучился этим. Я действительно должно быть был тогда некрасив — слишком худ и неуклюж. Черты моего лица еще не одухотворились — ведь они с годами приобретают выразительность и гармонию. К тому же, как часто у мальчишек, ужасный цвет кожи и прыщи. И губы очень бледные. Я по вечерам запирал дверь и стоя перед зеркалом гипнотизировал себя, чтобы стать красавцем. Я твердо верил, что могу силой воли переделать свою внешность. Мне казалось, что я с каждым днем становлюсь немного красивее. Я удивлял-ся, что другие не замечают, не видят, как я хорошею. А они, действительно, не замечали.
Я в те дни был влюблен в хорошенькую гимназистку Таню. У нее, как у многих девочек тогда, был «заветный альбом с опросными листами». В нем подруги и поклонники отвечали на вопросы; Какой ваш любимый цветок и дерево? Какое ваше любимое блюдо? Какой ваш любимый писатель?
Гимназистки писали — роза или фиалка. Дерево — береза или липа. Блюдо — мороженое или рябчик. Писатель — Чарская.
Гимназисты предпочитали из деревьев дуб или ель, из блюд — индюшку, гуся и борщ, из писателей — Майн Рида, Вальтер Скота и Жюль Верна.
Когда очередь дошла до меня, я написал не задумываясь: Цветок — орхидея. Дерево — баобаб, писатель — Оскар Уайльд. Блюдо — Канандер.
Эффект получился полный. Даже больший, чем я ждал. Все стушевались передо мною. Я почувствовал, что у меня больше нет соперников, что Таня отдала мне свое сердце.
И я, чтобы подчеркнуть свое торжество, не стал засиживаться, а отправился домой, сопровождаемый нежным, многообещающим взглядом Тани.
Дома я
— Повтори, Коленька, какое твое любимое блюдо. Я не расслышала.
— Канандер — важно ответил я.
— Канандер? — недоумевая переспросила она.
Я самодовольно улыбнулся: — Это, мама — разве ты не знаешь? — французский очень дорогой и очень вкусный сыр.
Она всплеснула руками и рассмеялась.
— Камамбер, Коленька, камамбер, а не канандер!
Я был потрясен. Из героя вечера я сразу превратился в посмешище. Ведь Таня и все ее приятели могут спросить, узнать о канандере. И как она и они станут надо мной издеваться. Канандер!..
Я всю ночь думал, как овладеть проклятым альбомом и уничтожить его. Таня, я знал, держала его в своем комоде под ключем.
Проникнуть в ее комнату, взломать комод и выкрасть его невозможно — у Тани три брата, родители, гувернантка, прислуги — к ней в комнату не проскользнешь незамеченным.
Поджечь ее дом, чтобы проклятый альбом сгорел? Но квартира Тани в третьем этаже и пожарные потушат пожар прежде, чем огонь доберется до нее.
Убежать из дому, поступить юнгой на пароход и отправиться в Америку или Австралию, чтобы избежать позора? Нет, и это не годилось. Выхода не было.
К утру я решил просто отказаться от разделенной любви, вычеркнуть ее из своей жизни и больше не встречаться ни с Таней, ни с ее приятелями. Они, к счастью, все были не в одном со мною классе и мне не стоило большого труда избегать их.
Но все это оказалось тщетной предосторожностью. Никто из них, повидимому, не открыл, что такое «канандер». Нелюбопытные были дети. Неинтеллигентные.
Таня напрасно присылала мне розовые записки с приглашением то на именины, то на пикник, то на елку. Я не удостаивал их ответом. А на гимназическом балу она прошла мимо меня, не ответив на мой поклон.
— А вы все продолжали ее любить? — спрашиваю я.
Он машет рукой.
— Какое там. Сразу, как ножем отрезало. От страха позора прошло бесследно. У меня в молодости удивительно быстро проходила влюбленность.
— Не только в молодости, но и сейчас, кажется, Николай Степанович, — замечаю я насмешливо.
Он весело кивает.
— Да, что греха таить. На бессмертную любовь я вряд ли способен. Хотя, кто его знает? Голову на отсечение не дам. Ведь и сам Дон Жуан до встречи…
Но о Дон Жуане он в тот день не успевает мне ничего рассказать.
Прямо перед нами толпа прохожих. На что они смотрят? Мы подходим ближе и видим яростно грызущихся собак, грызущихся не на жизнь, а на смерть. Они сцепились так, что кажутся большим, оглушительно рычащим, катающимся по мостовой клубком черно-рыжей, взъерошенной шерсти. Прохожие кричат и суетятся вокруг них.
— Воды! Притащите воды. Надо их разлить. А то загрызут друг друга.
— Откуда достать воды?
— А жаль, красивые, здоровые псы! Ничего с ними не поделаешь.
Кто-то боязливо протягивает руку, стараясь схватить одну из собак за ошейник.