На берегах Невы
Шрифт:
читает он певуче, подражая московскому выговору. — И вы, чего доброго, начнете писать ему стихи и гулять под его окнами, поджидая его. Но вы, как вас ни убеждай, все равно побежите к нему — кончает он уже с явным раздражением.
— Нет, говорю я — нет. Я не побегу к Блоку.
И я
Гумилев прав. Блоку совсем не до надоедливых поклонниц. И я так робею перед ним. Я умру от разрыва сердца прежде, чем постучу в его дверь. Нет, я не пойду к нему. И под его окнами гулять не буду. И стихов ему не напишу. Для меня в этом было бы что-то святотатственное. Разве можно писать Блоку стихи?
У Толстого есть где-то фраза: «Он ее так любил, что ему от нее ничего не надо было».
Мне ничего не надо от Блока. Даже видеть и слышать его. Мне достаточно знать, что он живет и дышит здесь, в одном городе со мной, под одним небом.
И все-таки то, как он сходил с лестницы, внимательно глядя на меня, как он подошел ко мне и снял шляпу передо мной, кружит мне голову. Я вновь и вновь переживаю всю эту встречу. Вот он спускается, не сводя с меня глаз, ступенька за ступенькой, и мое сердце бьется в такт его шагов, — вот он останавливается передо мной, и я снова, как там, в прихожей «Всемирной Литературы», холодею и застываю от ужаса я блаженства, узнав его.
— «Я буду очень рад, если вы придете». Это он сказал мне. Даже если из вежливости, даже если это неправда, он все же произнес эти слова и что-то похожее на улыбку промелькнуло на его темном, усталом, прекрасном лице.
В эту ночь я плохо спала. Мне казалось, что моя комната полна шороха и шопота. Было жарко. Окно осталось открытым, в него сквозь вздрагивающую от ночного ветра тюлевую занавеску светила луна и отражалась, как в озере, в круглом зеркале туалета.
Я томилась от предчувствия чего-то чудесного и необычайного. Нет, я не мечтала о новой встрече. Я не строила планов. И все же, — не сознаваясь в этом даже самой себе — ждала.
Но предчувствие обмануло меня. Дни проходили за днями. Дальше ничего, ровно ничего не было. Блок никакой роли в моей жизни не сыграл.
Все же через два месяца мне было дано убедиться, что Блок, с той первой встречи, запомнил меня и мое имя.
«Вечер поэтов» уже не в Студии, а в огромном зале на Невском, под Каланчей, вмещающим две тысячи слушателей.
Меня усаживают за кассу продавать билеты со строгим наказом заставлять брать нумерованные билеты, стоящие в два раза дороже остальных.
— Клянитесь и божитесь — убеждает меня Гумилев, — что зал переполнен и поскупившимся на нумерованный билет придется стоять. Это святая ложь на пользу «Союза Поэтов». Вам за нее три с половиной греха отпустится.
И не объяснив почему три с половиной, а не три или четыре греха — добавляет:
— Денег ни в коем случае не возвращайте. Даже если скандалить будут, не возвращайте. Я пришлю Вам Оцупа на подмогу.
И он уходит, пожелав мне удачи.
«Но какая уж удача тут?»
Все мои доводы пропадают даром.
— Чтобы в таком громадном помещении места не нашлось? Бросьте заливать. Давайте дешевый.
Только одна, пышно разодетая, красивая, рыжая дама, к моей великой радости, сразу поверила мне и не споря купила два билета в третьем ряду, одарив меня влажным блеском своей малиновой улыбки.
Но через минуту, она звеня браслетами и шурша шелковым платьем, снова стояла передо мной, темпераментно возмущаясь:
— Безобразие! Как вы смеете говорить, что нет мест, когда зал на три четверти пуст! Верните деньги немедленно, слышите!
На это я никак не могу согласиться.
— Раз билеты проданы… К сожалению…
Она приходит во все большее негодование и уже грозит мне, красная от гнева:
— Не хотите отдать? Ваше дело. Вот придет Сан Саныч, он вам покажет, как обманывать.
Какой еще Сан Саныч? Неужели и с ним придется воевать? Хоть бы кто-нибудь пришел мне на помощь. А то бросили меня на съедение диким зверям.
И вдруг в дверях появляется Блок. Рыжая дама в два прыжка оказывается рядом с ним. Она показывает ему меня, тыча в мою сторону пальцем. До меня доносятся звонкие обрывки ее возмущения:
— Эта девчонка… Пустой зал… Наврала!.. Содрала с меня…
Блок берет ее под руку. Я слышу его успокоительный шопот:
— Тише, тише. Это Ирина Одоевцева.
Он еще что-то говорит ей, и она, сразу успокоившись — настоящее мгновенное «укрощение строптивой» — идет с ним в зал.
Проходя мимо меня, Блок кланяется, и она тоже грациозно и мило кивает мне, снова даря мне малиновую улыбку.
Ко мне большими шагами спешит Николай Оцуп, сверкая своими знаменитыми желтыми сапогами.
— Вы, надеюсь, сообразили, что с Блока денег брать не полагается?
— Нет, — кричу я, почти плача — Нет! Я именно ему, то-есть ей, этой рыжей, продала единственные дорогие билеты.
Оцуп накидывается на меня:
— Вы с ума сошли! Как вы могли? Неужели вы ее не узнали? Ведь это певица Андреева-Дельмас, подруга Блока!
— Андреева-Дельмас? Та самая, которой посвящен цикл Кармен. Это о ней:
«Ты встанешь бурною волноюВ реке моих стихов,И я с руки моей не смою,Кармен, твоих духов»?Боже мой, что я наделала! Оцуп в ужасе и все продолжает упрекать меня.
Я не оправдываюсь. Я раздавлена тяжестью своей вины. Но мое сердце все-таки ликует: Блок узнал меня. Блок запомнил мое имя.
Октябрь все того же 20-го года. Очень холодно, очень туманно.
Я спешу домой.
После обеда мне еще предстоит идти на собрание Клуба Поэтов. Оно происходит по пятницам в Доме Мурузи на Литейном.
Я взбегаю по лестнице и громко стучу в входную дверь.
Обыкновенно стучать приходится долго — квартира большая. Но сегодня дверь сейчас же открывается.