На Быстрянке
Шрифт:
Казалось, на этом все и кончится, но дядька Антось не сдался. Он был мрачен с самого утра, и желание свое - побыть с сыном, отцовскую нежность дед выказывал, как всегда, по-своему.
– Э-э, - махнул он рукой, - уперся, как баран, и к чему это - не понимаю.
Молодежь и Аржанец ответили ему взрывом смеха. И смех этот решил все дело.
– Ну что ж, батя, - сказал Максим, - поедем сегодня под вечер. А ты, заметил он Толе, - кстати и бобров поглядишь ночью. Ясно?
– Ясно-то ясно... - усмехнулся Аржанец. - Однако вам, Антось Данилович, хоть вы и родной отец, науку все же обижать не следовало бы. Человек, можно сказать, уже почти кандидат, а вы... И слова того не
– Стерпит. Кто ж ему еще скажет, коли не я? От женки разве что дождется...
Старик ушел на мельницу, точно сразу поправившись. Аржанец засел в комнате над рукописью Максима. Сам же автор ее побренчал в чулане инструментом, взял молоток, бабку для клепанья косы, какой-то замысловатый шпенек, плоскогубцы и, бросив Толе: "Пошли!", отправился с ним на остров.
Там, поставив старую, забытую богом колоду торчком, забил в нее бабку и достал из кармана несколько монет.
– Из пятачка сделаем, желтую, - сказал он, имея в виду еще одну блесну для спиннинга.
И вот он клепает, ловко орудуя молотком. Глаза спрятались под черным, упавшим на лоб чубом. Однако Толе, который сидит на песке по другую сторону колоды, и так отлично видно, что Максим недоволен: уступил старику, а думает о пуще, куда "изволит" запаздывать...
А Толе радостно... И немного стыдно перед Максимом. Но радостно...
Вчера... да вовсе и не вчера, а сегодня, потому что Толя и глаз не сомкнул, и сегодняшний день для него - просто продолжение вчерашнего... Между этими двумя днями была только очень короткая ночь, когда они с Людой остались наконец одни.
Над замолкшей мельницей, над тихой водой, над стрехами двух лозовичских хат, над деревьями, кустарником и лугами по обоим берегам Быстрянки - над всем этим высилось тихое звездное небо, а на востоке, над грядою холмов, поросших молодым лесом, стоял ущербный месяц, молчаливый и равнодушный, как подкупленный влюбленными страж. В этой таинственной полупрозрачной тишине они блуждали, как призраки, по луговой дороге, словно в поисках приюта, которого никак не найти. Потом они нашли его, и очень близко - у самой мельницы, на мостике, укрытом тенью высоких деревьев. Он посадил ее на перила и держал обеими руками, а то она могла бы упасть в реку... И до чего же хорошо было пугать ее, наклоняя над водой, чтобы еще раз услышать взволнованный шепот, чтобы она опять, как будто со страху, сама прижалась к нему. Он ясно слышал, как под его пылающей щекой бьется девичье сердце. Пальцы ее нежно, точно утренний ветерок листву, перебирали его непослушные вихры. Только слышно становилось и как журчит внизу прохладная вода, словно успокаивая их, и как за ольшаником, у запертой мельницы, покашливает сторож, старик Артем, словно напоминая, что скоро день...
А Люда все никак не верит, что не видит их здесь никто. "Мамка моя! - в волнении шепчет она. - А я еще, глупая, белое платье надела. Издалека видно. Ах, боже мой, да не все ли теперь равно..."
И она сжимала ладонями его щеки, долго и пытливо смотрела Толе в глаза и вдруг, подхваченная новым порывом, покрывала его лицо поцелуями и шептала задыхаясь:
"Мой!.. Мой!.. Мой!.."
А потом она устало и смущенно припадала лбом к его плечу, и снова он слышал, как бьется ее сердце. Опять спокойно журчала внизу вода, а вокруг под звездами - стрекотали мириады кузнечиков, для каждой звездочки свой...
Сейчас над водой стучит по пятачку молоток.
А Толя слышит только свое счастье. В белой майке, обняв колени голыми до локтей руками, он смотрит то на свои босые ноги, то на торопливые мелкие волны Быстрянки, которые переливаются на солнце
Вспоминается Толе почему-то один давний, еще из детства, случай.
Как-то зимой - это было при панах - деревню их чуть не дотла вымел пожар. У Климёнков в хате поселилось еще три семьи. Старый глуховатый Мирон, вдовец, в первый после пожара вечер тренькал на балалайке и напевал, и по лицу его, в то время как он ребячился, не понять было, куда он упрятал свое тяжкое, кровавое горе. Сразу, конечно, и придумать было трудно, с чего начать: то ли в долги залезать, то ли по миру идти, то ли просто сесть да заплакать? Плакали три его дочки, здоровые работящие девки, а восьмилетний Сашка, единственный сынок, смеялся. Тихий болезненный мальчик. И вот как-то отец взял его с собой на ярмарку. Первый выезд в далекий таинственный мир, за пределы мальчишечьего кругозора. Мальчуган не спал всю ночь, несколько раз будил отца - боялся опоздать. А вечером привез всем детям, жившим теперь у Климёнков в хате, гостинцев. Отец купил ему несколько дешевых конфеток, и Сашка привез их домой, всю дорогу держась за карман. И вот, когда он стал оделять ребят, конфеток не хватило, не хватило как раз самому Сашке. Последнюю он дал Толе, а когда еще раз сунул руку в карман посконных штанишек - там было пусто.
"Ну и что ж... Ну и что ж..." - растерянно повторял мальчик и смеялся, а на большие умные глаза сами набегали слезы. "Ну и что ж..."
Толе было тогда десять лет. Он первый протянул Сашке свою конфету, следом за ним - соседова девочка Галя, потом и Костик Рябой.
"На, ешь, я не хочу, ей-богу", - говорил он, протягивая Сашке ладонь, на которой лежала мучительно заманчивая сласть, даже вынутая уже из цветной бумажки.
"Я не хочу... я вам привез!.." - отказывался Сашка и уже не смеялся, а плакал.
Много прошло времени, а Толя и сейчас помнит тот ясный предвесенний вечер, и Сашкины слезы сквозь смех, и то радостное чувство, с каким они поделили конфетки, раскусив их на части, а потом бегали взапуски по улице, где уже сходил снег, были сухие проталины, а под лаптями трещал ледок.
Иной раз казалось потом, что радость эта - детская, и только в детстве так бывает, а вот теперь Толя-студент, Толя-мужчина, переполненный своим огромным счастьем, как-то по-новому начинает понимать слово "радость" и жажду поделиться ею с другим.
Но Максим молчит, упорно постукивает молотком, постепенно превращая пятак в продолговатую бляшку блесны, и подойти к нему со своими чувствами не так-то просто.
Толя не в первый раз уже подымает с коленей светловолосую голову, смотрит на друга, прищурив голубые глаза, а потом улыбается, найдя очень простое и подходящее начало для разговора.
– Ты не спрашиваешь, - говорит он, - ну это понятно, а вот что я, дурак, молчу, так ты, брат, прости. Я ведь прочитал твою диссертацию.
– Добил? - с усмешкой спрашивает Максим, не переставая стучать.
– Пошел ты... знаешь! "До-би-ил"...
Небольшая пауза. Потом Толя говорит:
– Я тебе, кажется, никогда не лгал. Так и теперь условимся. Прочитал, брат, как говорится, с удовольствием. Но не потому, что так оно говорится. Может, закурим?
Максим кладет на колоду молоток и достает папиросы. Еще одна пауза, заполненная торжественной процедурой закуривания, также кончается, и Толя снова заговаривает:
– Старик спрашивал вчера, что ты пишешь. Был у нас такой секретный разговор. Книгу пишет, говорю. И в самом деле, я понимаю дело так: диссертация - это книга; если же она не книга, так не считайте ее, пожалуйста, и научной работой.