На Чулышмане
Шрифт:
Так исправно повторялось всякий раз, и только в том случае, если удара о камни для глушения добычи оказывалось недостаточно и рыба, попавшая к рыбаку, вдруг проявляла признаки жизни, технология нарушалась и рыбаку приходилось раз, а то и другой бить хариуса головой о комель удилища. И мне всякий раз было не по себе, когда через прерывающийся шум реки слышал я вдруг тупые удары, на которые больно отзывалось пустотелое удилище.
Это было мое удилище, оно было дорого мне той честностью, которая всегда была рядом с нами на всех наших рыболовных тропах-дорогах. И
Открытие описанной технологии, холщовый мешок, пропитанный кровью хариусов, неистовая страсть добыть как можно больше – все это никак не помогало сказке о Чулышмане, созданной моим воображением, стать явью, и только ночью, когда я наконец оставался один на один с рекой, под звездами горного неба, эта чудесная сказка подходила ко мне… Она подходила ко мне вместе с голосом горного ночного потока.
У каждой горной реки есть тайна, постичь которую можно только ночью, когда сама река отступает от тебя и растворяется в темноте…
Ты не видишь реки, не видишь камней среди потока и пены, неистово бьющейся около этих камней. Ты видишь только звезды на ночном небе, то близкие, то далекие. Они мерцают то зеленым, то голубым светом. Ты весь во власти этих живых звезд, ты забываешь о месте и времени, и тут за звездами приходит к тебе явно, реально чуть приглушенный голос громкого транзисторного приемника…
Честное слово, это транзистор. Он совсем рядом, там, где еще недавно, в сумерках, ты мог различить темные кусты – сетку осенней ивы. Ты вслушиваешься в этот глухо и резко похрипывающий радиоголос, пытаешься разобрать его, понять, но голос транзистора вдруг перебивает крик спор каких-то возбужденных людей.
Люди от тебя дальше, чем транзистор, и в другой стороне. Ты стараешься понять, кто эти люди и о чем спор, но ни чего не можешь решить для себя, а спорят так явственно, что от сознания реальной близости в этой горной глухомани, в этой горной тьме каких-то громких людей становится неуютно.
Ты на какое-то время отвлекаешься от крика спорящих людей, снова обращаешься к звездам, и снова от звезд тебя отвлекают вполне реальные голоса, которые мог принести сюда только город, – ты слышишь теперь шум праздничной площади, чьи-то призывы, перекрываемые эхом восторга и бравурной музыкой.
Затем снова неподалеку включается транзистор, о чем-то долго говорит в репортажном темпе, затем умолкает, и вместо него к тебе приходят голоса цыган, широко празднующих свой цыганский праздник, только не на открытой эстраде, а в какой-то необыкновенно большой дубовой бочке. Эту бочку позабыли закрыть, и оттуда, из глубины, похитившей самые высокие цыганские ноты, приходит к тебе лишь остаток чувственного коллективного рыдания.
Цыгане преследуют тебя долго. Потом вместо них ты слышишь далекий северный народный хор, потом снова транзистор, шум праздника на городской площади и снова крик-спор людей, неистовствующих в своем странном споре совсем рядом с тобой. И только неожиданный удар камня о камень приводит тебя в чувство и возвращает к факту горной реки, которая и ночью упорно перекатывает с места на место громадные валуны, застрявшие в ее потоке.
Утром я долго не мог отделаться от ночных голосов… Я все еще там, в ночи, под звездами, рядом с шумом города, эстрады, эфира. Я даже не хочу огня костра, кружки чая, который уже успел вскипятить мой спутник. Я не хочу обратно, к Мишке и его хариусам, которых положено глушить сначала о камни, а потом о комель удилища, – я не могу расстаться со своим Чулышманом.
Но реальность побеждает. Мы пьем чай и ждем, когда ночной сумрак совсем уберется из долины, когда свет утреннего неба опустится на воду и она из мутно-серой станет сначала мутно-, а потом и чисто-зеленой. Мы ждем утренней реки каждый по-своему: я готовлю снасть, а Мишка потешается над моими игрушечными блеснами.
Моя заветная коробочка сейчас раскрыта, и из всех блесен я выбираю маленький мепсик с крючком, прикрытым черным перышком. Мишка видит эту блесну и выражает свое недоумение категорически:
– На это не возьмет!
Я поясняю, что эти блесны специально для хариуса, но снова встречаю категорическое возражение:
– Харюза (местное произношение слова хариус) на блесны не берут.
Я не отвергаю вслух Мишкин приговор, но все-таки прикрепляю к концу лески блесну-игрушку, и мы вместе идем к реке.
Мне, конечно, хочется пойти в другую сторону, побыть одному со своей рекой, без промысла и мешка, пропитанного кровью пойманных рыб, но я позволяю себе на этот раз другое удовольствие – я верю, что Мишка совсем скоро увидит, что хариус будет пойман на мою блесну.
Мы идем к тому месту, где позже будем форсировать реку – мы идем к броду. Брод глубокий. Изумрудно-прозрачные струи хранят свой цвет только у самого берега. Дальше вода темнеет, и дно, выстланное, как мостовая, округлыми камнями, скорее угадывается, чем видится в утреннем свете.
Брод широкий. Я почему-то думаю сейчас не о том, первом, хариусе, что совсем скоро достанется мне в награду хотя бы за долгую дорогу – ожидание, – я думаю о броде, о лошадях, которые пойдут здесь через поток вместе с седоками. Я вспоминаю Мишкин рассказ о том, как совсем недавно здесь утонул лесник, вспоминаю Мишкины советы, как надо держать в потоке коня и как вести себя в случае опасности, чтобы не расстаться с лошадью – лошадь выберется всегда и вытащит за собой из воды седока, который выпал из седла, но смог удержать в руках повод.
Внизу, по течению поток становится уже и быстрей. Я не спеша иду вниз вдоль бурной стремнины. Дальше стремнина отходит к противоположному берегу и вскипает там около подводных камней седой от пены стоячей волной.
Волна и пена с той стороны; с нашей стороны обратное течение, суводь и воронки. Здесь должен стоять хариус, поджидающий добычу. И Мишка давно здесь со своей промысловой снастью и холщовым мешком, перекинутым через плечо.
Дела у него пока плохи – всего две рыбки. Он уходит вниз, уходит медленно, с ловлей, а я остаюсь здесь, около обратного течения и воронок.