На диком бреге
Шрифт:
После собрания он взял механика под руку, с самым дружеским видом повел его по пустеющему цеху.
— Вот что, дарвинист, — сказал он, лучезарно улыбаясь. — Чтоб калым больше с ребятишек не выламывать. Понятно? Ишь ты, вспомнил: сильный побеждает слабого! А еще коммунист!
— Ну, ставь на парткоме, семь бед — один ответ. — Механик пытался произнести это с лихой беззаботностью, но руки разошлись в смущенном жесте.
— Никуда я писать не буду и биологическую дискуссию с тобой не открою. Бесполезны эти биологические дискуссии. Сильный побеждает слабого! Лады. — Петрович потряс перед носом механика увесистым кулаком величиной с дыньку. — Вот это нюхал? То-то. Еще раз повторится — как раз по Дарвину и поговорим.
Дома же, суетясь возле плиты, поджаривая к ужину картошку по особому, семейному способу,
— Или мы в этой квартире корни пустим, или вынесут меня отсюда ногами вперед, как несвоевременно погибшего на боевом посту… Гад буду, если я этим филонам не растолкую, что такое коммунизм и как его полагается строить.
13
— Эх, Бурун, Бурун! Странный народ эти женщины! Что они думают, что хотят, нам, дорогой ты мой собакевич, это непонятно. И никогда понятно не станет, потому что мы с тобою старые холостяки.
Такой монолог был начат Надточиевым однажды в воскресный вечер в его комнате старого Дома приезжих, Приезжие здесь уже не останавливались. На площади Гидростроителей к их услугам была гостиница с ванной, душем, с санбло-ками и всем тем, что может предложить своим гостям добропорядочный молодой город. Но бревенчатый двухэтажный дом, привечавший под своей крышей первых гостей Дивноярска, по-прежнему стоял на проспекте Электрификации, и по-прежнему перед ним в кроне долговязой лиственницы с утра до вечера орал и пел сильный динамик. Жили же в этом доме теперь такие вот одинокие люди, как Надточиев, вечно занятые, приходившие домой лишь ночевать, мало заботившиеся о своем быте.
На любом строительстве имеется категория работников, не предъявляющих к жилищному управлению и хозяйственной части больших претензий. В бревенчатом холле этого дома Толькидлявас обставил для них мебелью средней громоздкости гостиную, повесил на стены копии с картин в золоченых багетах, установил приемник, один телефон на всех, купил пару шахматных досок, домино и завел двух сменных уборщиц, которые не очень усердно следили за чистотой, но зато круглые сутки кипятили титан для удовлетворения общей потребы в горячей воде. Толькидлявас причислял Надточиева к особо дорогой ему категории «вечно приезжих». Из уважения к этому, в дополнение к койке, тумбочке и платяному шкафу, в номер затащили письменный стол и «вольтеровское» кресло с инвентаризационными номерами, прибитыми на самых видных местах.
Вот в этом-то кресле и сидел Сакко Иванович. Было душно. Вечерний жар, пахнущий уже не тайгой, а разогретым асфальтом и пылью, волнами вкатывался в окно. Надточиев был в трусах. Зажав коленями плюшевого игрушечного кота, он возился над очередным усовершенствованием своей машины. Кот этот, по его замыслу, должен был лежать за спинкой заднего сиденья, смотреть в окно на дорогу. На поворотах у него должен был зажигаться и гаснуть правый глаз, а при остановке — загораться оба…
Друзья знали: раз инженер принялся возиться с машиной, стало быть, неспокойно, тягостно у него на душе. Открытый, общительный, он во всем, что касалось лично его, был необыкновенно застенчив. И так как даже самого замкнутого человека мучит порою желание с кем-то потолковать, облегчить душу, Надточиев обычно беседовал вслух с молчаливым своим другом — шелковистым сеттером с бархатными ушами и глазами восточного философа.
— Почему, Бурун, мне так не везет? А? Почему из множества женщин, которые встречались, я смог полюбить только одну, и именно ту, которую любить нет смысла? Сколько из них охотно перенесли бы свою мыльницу, зубную щетку и маникюрные принадлежности вон на ту полочку. И ты, собакевич, знаешь, были среди них славные. Даже красавица была… А вот полюбилась одна, которая иногда болтает с нами от скуки, но которой мы с тобой вовсе не нужны… Ну что обидного я ей сказал? Что она, как люминесцентная лампа, ярко светит, а тепла не дает… Ты помнишь, Бурун, как все это было тогда в лесу?.. Все остались где-то позади. Она побежала. Я догнал ее. Она рассмеялась и поцеловала. Я стоял потрясенный, а она, как медвежонок, сцеживала прямо с куста в горсть малину и с ладошки собирала ее в рот и посмеивалась. Руки и губы у нее были в ягодах. Потом подошли остальные, она болтала с ними, будто бы ничего не произошло.
Бурун смотрел на хозяина задумчивыми глазами, и тот, как всегда, видел в них именно тот ответ, который хотел услышать. Возясь с провод-ничками, с крохотными электрическими лампочками, весь уйдя в это занятие, инженер продолжал беседу с собакой:
— …Итак, Бурун, проанализируем наши с нею отношения… Когда-то, помнишь, она сказала: «Давайте дружить». Я ответил, что не верю в дружбу мужчины и женщины. Кто же из нас был прав? Вот мы друзья. Она доверяет нам, наверное, то, о чем не скажет этой своей электронной машине, именуемой супругом. О Бурун, это великолепная, самая усовершенствованная машина, в память которой кто-то время от времени вкладывает самые современные фразы из самых свежих газет. Она может мгновенно вычислить, куда следует повернуть — вправо, влево, взять вниз или вверх, чтобы при любом маневре обеспечить наиболее выгодную позицию. На любой запрос эта машина, все подсчитав и предусмотрев, сейчас же выбросит нужную фразу. Но она машина, Бурун, механизм. У нее нет сердца. Она может пугать, давить людей, но не может вдохновить и увлечь. Ей можно удивляться, но ее трудно любить. И тут у нас с тобой, тугодумных, плохо защищенных, часто ошибающихся и говорящих невпопад, кажется, есть маленькое преимущество. Потому с нами более откровенны, доверяют, поэтому с нами встречаются, гуляют, советуются. Нас вот, видишь, даже поцеловали. Но не подпускают близко… Итак, подытожим. Кто же был прав? Может ли быть дружба между женщиной и мужчиной? Ну? Молчишь?..
Если бы пес понимал все, что ему столько уже раз за эти последние месяцы говорилось, он, наверное бы, взвыл, как выл когда-то в юности на молодой месяц. Но слов он не знал и лишь ощущал по тону, что хозяин расстроен, что ему плохо, и преданно смотрел на Надточиева, терся шелковистой мордой о его голое колено.
— …Да, брат Бурун, в тот вечер, когда уже возвращались домой на катере, она ск-азала, что хочет переменить жизнь… Переменить… Не знаю, что у нее это значит, но ясно: мы с тобой тут ни при чем… Может быть, собирается уехать? Ну что ж, солнце будет всходить и заходить над Див-ноярском, плбтина расти, город строиться, а мы работать. И будем верить, что однажды мы все-таки увидим, как в ночь на Ивана Купалу, на обыкновенной лесной поляне, на папоротнике, вспыхнет чудесный цветок. Вспыхнет и для нас с тобой, собакевич.
За окном совсем стемнело. Тонких проводнич-ков, над которыми трудился Надточиев, не стало видно. Слышно стало, как шумит одинокая лиственница, как бы забытая среди улицы отступившей тайгой. Из динамика, спрятанного в ее кроне, сладчайший тенор ревел во вето мощь своих легких:
Спи, моя радость, усни, В доме погасли огни…— …Вот подожди, Бурун, достану когда-нибудь монтерские когти, залезу на это дерево и заткну проклятую глотку, — в который уже раз пригрозил Надточиев, но, как всегда, идя по линии наименьшего сопротивления, лишь закрыл окно. Из-за тонкой, рассохшейся двери стал доноситься яростный стук. Это обитатели Дома приезжих «забивали козла». Под этот стук не хотелось беседовать даже с собакой, и инженер, отложив плюшевого кота, отвертки и проволочки, раскрыл металлический чемоданчик портативной газовой плитки, зажег синий огонек и не торопясь принялся стряпать на ужин любимое блюдо — яичницу с салом и хлебом. Яичница уже сердито разбрызгивала горячие прозрачные капли, когда удары костей за дверью разом оборвались. Мужской голос отчетливо ответил на чей-то вопрос:
— …К Надточиеву — вторая направо, стучите крепче, наверное, спит. — И сейчас же послышался частый, нервный стук.
— Не заперто, — ответил инженер, убавив газ под яичницей.
Дверь распахнулась. На фоне освещенного коридора стояла Дина Васильевна Петина. Какой-то несвойственной ей, решительной походкой она вошла в комнату. Бросила у двери чемоданчик и, расстегнув верхнюю пуговицу плаща, остановилась в напряженной позе.
— Дина Васильевна! — тихо произнес Надточиев, вскакивая со своего кресла. Он был так поражен, что забыл о своем костюме, вернее, об отсутствии костюма.