На французской земле
Шрифт:
И есть другие, которых, в общем, надо отнести к категории положительных. Они способны на подвиги, на самопожертвование, даже на героизм, и те мелкие, внешние недостатки, которые могут быть им свойственны, конечно, уступают их несомненным и крупным достоинствам.
И вот, очень часто, этих людей не любят, по отношению к ним бывают несправедливы, их не ценят. Их заслуги признаются теоретически, так как отрицать их невозможно, — но они тщетно стали бы ожидать благодарности или хотя бы признательности.
Я не мог не возвращаться к этим соображениям всякий раз, когда я думал об одной из женщин, принимавшей самое деятельное
Но я не видел ни одного человека, который был бы по отношению к ней справедлив. От нее отворачивались, с ней разговаривали только тогда, когда это было абсолютно необходимо, и только по делу. Те партизаны, с которыми я говорил о ней, ее презирали — совершенно незаслуженно. Когда я спрашивал их «за что?» — они отвечали мне невразумительно, вроде того, что она, как они выражались, «барахольщица». У нее, действительно, была эта черта скупости и непонятной жадности; она ничего не выбрасывала, возила или таскала за собой множество ненужного скарба и поступала так в партизанском отряде, где вообще люди не дорожили ничем и где поэтому ее скупость была действительно особенно неуместна. Ей был свойственен вдобавок необъяснимо начальственный тон, которым она разговаривала со всеми, — начальственный и снисходительный и тем более странный, что у нее для этого не было никаких оснований, и партизаны обычно просто посылали ее к дьяволу или пожимали плечами. Все знали, что без нее трудно обойтись, — хотя многие это оспаривали. Когда нужно было что-нибудь сделать, ее с радостью посылали, чтобы отвязаться от нее. Одним словом, всем, что она делала и что заслуживало бы всеобщего уважения и признательности, она добивалась лишь того, чтобы ее кое-как терпели.
Я не знаю, замечала ли она это или нет. Она сама была преисполнена сознания собственных заслуг, она, кроме того, была постоянно снедаема жадностью и этой смешной своей скупостью. У нее не оставалось времени что-либо заметить или над чем бы то ни было задуматься. И вот вся эта героическая эпопея, в которой были, несомненно, романтизм, и презрение к смерти, и великолепная человеческая гордость, — и она приняла деятельнейшее участие в этой эпопее, — все это вянет и тускнеет, как только возникает представление о ней. Я не знаю, за что судьба так жестоко наказала ее; потому что не могло быть большего наказания, чем этот печальный и неизменный дар делать все, к чему она прикасалась, неинтересным и, прожив удивительный период времени, полный самоотвержения и подвигов, не вызвать у всех, кто видел это, ничего, кроме скуки и пренебрежения.
Я говорил о ней с Алексеем Петровичем, одним из самых благожелательных людей, которых я знал; он никогда резко не отзывался о людях и всегда старался находить для их дурных поступков всяческие извинения. — Очень хорошая работница, — сказал он, — очень самоотверженная и вообще достойная. Потом он сделал незначительное движение плечами, точно поежился, и прибавил: — Но тоска с ней смертная.
Мне хотелось довести
И вот однажды я все-таки поймал его. Я объяснил ему, что я хотел от него, и потом задал традиционный вопрос: — Что вы думаете о Монике? Вы были с ней в отряде, жили в одной палатке, вы должны о ней иметь совершенно определенное представление.
Он поморщился и сказал тем неуверенным тоном, который я хорошо знал, потому что он неизменно появлялся у всех без исключения людей, когда они говорили о заслугах Моники, — что она себя вела недурно. Было заметно, что этот положительный отзыв о ней стоил ему большого усилия. — В общем, черт с ней, — прибавил он, — не стоит об этом говорить.
Я начал его расспрашивать о его партизанской деятельности, и он рассказал мне вот что. По образованию он был, кажется, инженер. Он воспитывался во Франции, кончил здесь офицерскую школу и участвовал в войне 1939– 1940-го года в рядах французской армии. Затем начались годы немецкой оккупации, и он, естественно, оказался в Resistance. По внешности он был немного похож на капитана Пьера, который, кстати, был его близким другом. Та же мягкость, тот же несколько застенчивый вид, та же несомненная душевная привлекательность.
Он говорил, что работа в парижской Resistance его не удовлетворяла. К тому же он чувствовал себя неуютно, как он сказал. И он объяснил, что его всегда тяготило сознание своей беззащитности. — Арестуют, поведут в гестапо, будут мучить и потом расстреляют — и ничего сделать нельзя. Я готов умереть, — сказал он, — это не страшно. Но я хочу умереть, защищаясь, с оружием в руках и в бою. А вот гибнуть так, в каком-нибудь подвале, — нет, это не по мне.
Его сестра, работавшая в русском патриотическом движении, познакомила его с Антоном Васильевичем, который предложил ему ехать в отряд. — Пожалуйста, — сказал Серж, — хоть завтра.
Свидание с другими партизанами, которые одновременно с ним ехали к maquis, было назначено на шесть часов утра, возле одного из мостов через Сену. Подходя туда, Серж увидел знакомую высокую фигуру. Это был Алексей Петрович. Они знали друг друга чуть ли не двадцать лет, но очень давно не виделись — и встретились именно при таких неожиданных обстоятельствах: и тот и другой ехали в отряд Антона Васильевича. Серж наотрез отказался от агитационной миссии, похожей на ту, в которой чуть не погиб Алексей Петрович. — Этого я делать не умею, — сказал он. — Дайте мне отряд, дайте мне людей, задание, все, что угодно. Но это — никак.
И тогда Антон Васильевич предложил ему поездку за партизанами, о которой я уже слышал. Серж отправился туда вместе с одним из поляков, который хорошо знал, как туда проехать, и был в связи со всеми агентами resistance по всей дороге. К несчастью, этот человек переживал в те дни какую-то любовную драму. До Дижона они доехали благополучно, но, кажется, именно в Дижоне жила та женщина, по отношению к которой спутник Сержа испытывал такие сильные и несвоевременные чувства. — Этот болван, — спокойно сказал мне Серж, — настолько обалдел, что ухитрился в Дижоне потерять все свои бумаги, и мы застряли, в этом городе на четыре дня.