На исходе дня
Шрифт:
–
Еще не вечер, но день кончался, сквозь кроны сосен пробивались на асфальт велодорожки косые лучи солнца, блекло-желтые внизу, на земле, и чуть ярче повыше: над летящими велосипедами, над двумя мокрыми от пота головами, над почти незаметными, нависающими над дорожкой веточками — их следует опасаться, вовремя подныривать, чтобы не хлестнули вдруг по разгоряченным лицам. Все вперед и вперед тени велосипедов; шелестят шины, шуршит сухой прошлогодний мятлик. Слева за полосой сосен беззвучно проносятся по широкой ленте шоссе автомобили, их красные, зеленые, синие полированные бока, их ветровые стекла мечут молнии, которые скрещиваются с отблесками, бьющими от бешено вращающихся спиц: Звенит рассекаемый велосипедом Влады воздух, своего велика Ригас не слышит, слившись в одно целое с рулем, спицами и ветром, пахнущим еще мерзлой, лишь к полудню оттаивающей землей и прошлогодней травой. Только солнце, ласкающее макушку, когда велосипеды вырываются на открытое место, сегодняшнее, живое; не в силах пробиться в закаменевшую землю, оно растекается над ней, проникает в пульсирующую кровь и понукает, торопит В затененных местах холоднее, раскисшая грязь обочин снова скована
Дорожка неровная, местами она сужается, особенно там, где горбятся мостики — много их разбросано по пути, белеют в глубоких, засаженных елями ложбинах, — приходится сбавлять скорость, и тогда Ригасу чудится чья-то горячая ладонь на затылке, сквозь собственное прерывистое дыхание слышится тяжелый вздох: Влада не привыкла жать с такой быстротой. И откуда только она взялась? Однако факт — Влада здесь. Это ее дыхание, острый запах пота — сейчас она доверчиво, как ребенок, шмыгнет носом и выпрямится в седле, чтобы отдохнула спина, чтобы оглядеться вокруг или чтобы себя показать. Это ее потяжелевшая от пота ладонь ляжет тебе на затылок, придавит свинцовой массой… И он ускользал от этой ладони. Отстраниться, удрать — мелькало в голове, и, делая глубокий вдох, Ригас все яростнее жал на педали. Захоти, он, конечно, умчался бы вперед, растаял в свисте ветра, в мелькании солнечных пятен, и сдерживаемые вздохи Влады превратились бы в мольбу о пощаде. Пристроиться, что ли, к заляпанному грязью бензовозу — вон он вихляет впереди слева по шоссе, — уцепиться за него и ни о чем не думать… Каждым своим мускулом Ригас ощущал бешеную скорость, но ни на миг не забывал, что догоняющее его тяжелое дыхание принадлежит не Сальвинии, в ответ на его приглашение прокатиться она презрительно дернула плечом и хмыкнула, будто это не он, Ригас, носится по улицам и обочинам шоссе, возбуждая завистливое восхищение трусов, и тогда он в запальчивости кликнул Владу; округлое веснушчатое лицо Влады расплылось в счастливой улыбке, она спросила, сейчас ехать или чуть позже, а руки уже вырывали из стойки велосипед. В спешке зацепился руль, пришлось подскочить, подсобить ей, эта заминка под насмешливым взглядом Сальвинии была невыносима. На самом деле она не смотрела на них, только дрогнули брови, хмыкнула и отвернулась, но всю дорогу преследовали ее острые, точно ласточкины крылья, искусно выщипанные дуги бровей и ломкий сухой смешок, словно Сальве заранее знала, что, отказавшись, грузом повиснет у него на шее, что он не сможет отделаться от нее, хотя и будет гнать как сумасшедший, наперегонки с мелькающими в промежутках между стволами деревьев автомашинами. Солнце заливало каменный двор с сухими нашлепками прошлогоднего вьюнка на вековых кирпичных стенах; галдели воробьи. Сальве ждала другого, и Ригас знал, кто этот другой, даже слышал предназначенный ему смех, радостный, встречающий, а Ригасу она лениво, ничуть не сомневаясь в своем праве поступать именно так, швырнула презрительное безразличие. Не забудешь, как, с силой толкнув прутья ворог и вдохнув запах ржавого железа, кинулся в проем, как нырнул в гущу улицы, едва не угодив под огромный, брызгающий жидким цементом самосвал, как затем долго петлял по узким улочкам, тоскуя по загородной тишине и простору. Если бы не пыхтение старающейся не отстать Влады, он, может, и не вспоминал бы о Сальве, не жалел себя, разве что изредка нюхал бы пахнущий ржавчиной кулак, словно старую зарубцевавшуюся рану. Как бы здорово — свернув с дорожки, покатить в одиночку прямо по лесу, не слыша за спиной трудного дыхания, в котором и прощение всегдашней его невнимательности, и готовность следовать за ним, куда бы он ни пожелал. И все-таки в сердце теплилась благодарность ей — кажется, сквозь землю бы провалился, откажи и она! — разве бросишь ее посреди дороги, такую безропотную, покладистую? Впрочем, какое ему до нее дело? До этого вечера Влада нисколько его не занимала; разрешал постирать свитер, майку — свою грязную, пропотевшую спортивную одежду, — и только. Услуги забывались, как и круглое ее личико, на которое падали пряди прямых волос. Однако теперь мысли о Владе вертятся в голове, тянутся за ним, будто запах гнили, которым обдало его в одной из лощин, и он сердился за это и на нее, и на себя, и на этот вечер; сторонние мысли и чувства все время отбрасывали его в сторону от той жизненной магистрали, которую он начертал для себя прямой, как натянутая струна, они, эти мысли, мешали, словно не обозначенные на карте проселки — натыкаешься, теряешь скорость, сбиваешься с верного направления.
Сзади упрямо скрипела педалями Влада, уже несколько растерянная в наступающих сумерках, может, даже удивленная собственной смелостью, хотя в этом она не призналась бы, самое большое — дрогнет чуть вздернутая верхняя губа. Ишь ты, храбрый заяц! Ригас даже почувствовал себя ответственным за нее, как за груз — громоздкий и будто силком навязанный, впрочем, это чувство не удержало бы его от бегства, точнее говоря, от предательства, если бы порой не колол в висок смешок Сальве. Восстановить его мужское достоинство и самоуважение могла теперь только Влада, ее теплота и нетребовательная покорность, приятная ему, несмотря на внутреннее беспокойство; предчувствие — потом он вспомнит об этом! — что-то нашептывало ему, о чем-то предупреждало. Хуже всего, что Сальве и словечка не бросила — оскорбила бы, зло огрызнулась, он давил бы ее слова, как ракушки на берегу; вон она, река, неподалеку, вместе они исходили ее берега, вместе сидели у кустов, вероятно, и сейчас там вода розоватая, вплоть до той черты, где нависает над ней чернота крутого противоположного берега… Но слов не было — пренебрежительное движение плеча и смешок, холодно указавшие на разверзшуюся между ними или всегда существовавшую пропасть, которую он сейчас стремится преодолеть, бешено нажимая на педали, заставляя другую девушку изо всех сил тянуться следом. Ее тяжелое дыхание наполнено столь необходимым ему сейчас для самоутверждения теплом — иначе прости-прощай избранный маршрут, у тебя не состоится будущее, даже до первой остановки не доберешься! Сальвиния Мейрунайте — так называется эта первая остановка; перед его глазами мелькнул щит со светящейся надписью, предупреждающей водителей о том, что ждет их впереди, и он словно наскочил грудью на сук — кольнуло слева, между ребрами. Никогда еще так цинично не думал, что хочет воспользоваться Сальвинией как трамплином в собственное будущее. Наоборот, всегда внушал себе, что любит ее бескорыстно, хотя в глубине души презирал — было за что! — и отлично понимал: когда у тебя есть определенная цель, нельзя идти на поводу у чувств, тем более влюбляться, становиться орудием женщины. Это она должна быть твоим орудием, женщина. Уткнувшись мотором в кусты, велосипедную дорожку перекрывал вишневый «Москвич», дверцы его были приоткрыты, слышался девичий смех, не такой, как у Сальве, нежный, обещающий. В сосенках пряталось еще несколько машин, в одной из них похрюкивало модными ритмами радио. Ригасу пришлось объехать «Москвич», он свернул с дорожки, чуть не врезался в пень и почувствовал неприязнь к велосипеду, которым так гордился: везет же молокососам — милуются с девушками в тепле, под уютное мурлыканье блюзов, а у Влады сейчас нос отмерзнет… Охваченный завистью, он мягчал, плавился, как металл в пламени, и чувства, сопротивляясь разуму, путали все его наперед рассчитанные намерения. Сентиментальность эта вызывала омерзение, унаследовал ее от матери или, может, от дядьки? Говорили, чудаковатый был дядька… Вот ведь не собирался тащить за собой Владу, а позвал, пусть пыхтит сзади, если нет у нее чувства собственного достоинства, но жалеть ее, когда обязан думать о себе? Сердито фыркнул, поперхнувшись ветром. Эта зачастую не ко времени и не к месту пробуждающаяся в нем сентиментальность скорее всего и отдалила от него Сальве, ведь она привыкла порхать по жизни легко, весело, не обременяя себя лишними тяготами… Да и зачем они, если у тебя такая смазливая мордашка, а фамилия Мейрунайте — словно пароль: беспрепятственно войдешь, куда другим заказано, не только двери, стены, точно заговоренные, раздвинутся.
И, словно желая показать, каким бесконечным мог бы стать его полет, когда слабые препятствия сами собой расступаются, перед ним беззвучно распахнулся западный край неба. В сияющем желтизной море дыбились розовые, красные, пурпурные глыбы, они сталкивались и загорались фантастическими сочетаниями красок, для определения которых нет слов: от ярко-желтого, лимонного цвета до коричнево-грязного хаки. Такая же сумятица и у него в душе: восхищение собой и гнетущий позор возможного поражения, бешеная самонадеянность и ужас, что он, Ригас, может бесследно исчезнуть, как догорающий кровавый глаз, уже тонущий в серой облачной трясине на горизонте. Задрав подбородок, привстав в седле, он гнал в гору и едва сумел разминуться с толстым сосновым суком, неделю назад его здесь вроде не было. Мелькнула мысль: надо предупредить Владу, но не хотелось даже произносить ее имя, разве есть что-нибудь общее между ней и его тайными ощущениями, возносящими его ввысь мечтами? Хватит и того, что позволил ей пыхтеть следом. Глухой удар там, где Влады еще не могло быть, болезненный вскрик и звук падения тяжелого тела — в воздухе мелькают белые, словно обернутые бумагой, бедра, бешено жужжит задранное в небо переднее колесо, отражая розовые блики заката…
— Ну вот… Угораздило же тебя…
Он не услышал собственного голоса — неужели потерял от испуга? — и тут же вспыхнул: не осмелилась попросить, чтобы не гнал, нарочно упала? Чувствовала, что мысленно удираю от нее с еще большей скоростью? Собственный хриплый шепот грозно отдавался в ушах, точно это скрежетали сучьями обступившие их черные, сомкнувшиеся в общую неразличимую и враждебную массу сосны. Дорога уже никуда не летела, не вибрировала натянутая струна, движение больше не расталкивало его сомнений. Придется спешиться, ступить на землю, которая никуда не торопится… Ощущая, как наливается тяжестью собственное тело, только что казавшееся невесомым, Ригас пошел к охающей, испуганной, пышущей жаром копне, в которую превратилась налетевшая на дерево Влада, уже не прежняя, подогревавшая его уверенность в себе, а другая, чего-то своей беспомощностью требующая. Наклонился над ней, сдерживая раздражение и не решаясь дотронуться. Влада одновременно и стонала, и посмеивалась над своими охами, вырывавшимися против воли, над глупым положением, в котором оказалась.
— Вставай, чего развалилась!
Руки справились с вялостью, и он грубовато, почти со злобой принялся тормошить Владу. Девушка прикусила, чтобы не закричать, верхнюю вздернутую губку, которой частенько пыталась прикрыть зубы. Ее и сейчас сильнее заботило то, как она выглядит, хоть с лицом ничего не случилось, чем то, что действительно могло иметь неприятные последствия — ведь не встает, почему не встает? Это ее кривляние еще больше бесило Ригаса. Старалась выглядеть бесшабашно и лихо, торопилась спрятать свою боль и беспомощность, словно боялась, что надоест ему.
— Прекратишь наконец?.. — зашипел он, пытаясь рывком поднять ее с земли. В хихиканье Влады послышалась издевательская нотка, точно успела выучиться у Сальвинии, только неизвестно, над кем она иронизировала — над собой, над ними обоими или над чем-то таким, о существовании чего она прежде и не догадывалась.
— Не дергай, больно!
Смотри-ка, осмелилась ему указывать да еще скалит зубы, будто не с ней, а с ним беда приключилась. Шагнула, сейчас дохромает до своего велика., нет, присела, схватилась за колено Ригас согнулся рядом, недоуменно разглядывая ее, словно какое-то странное, неожиданно выползшее из лесной чащи чудище, к которому и прикоснуться боязно; дай-ка помассирую колено, ну чего ты, дура, стесняешься? Краска захлестнула щеки, глаза заблестели, стали большими, по-детски испуганными. От боли? От стыда?
— Что, невмоготу? — Ощупав ступню, его вздрагивающая рука поползла вверх, к ушибленному колену. — Пустяки, царапина…
Сквозь разодранный чулок сочилась темная липкая жидкость. Измазав пальцы, Ригас выругался, отдернул руку. Вида крови он не переносил, расползающееся красное пятно противоречило упорядоченной и замечательно скрытой в теле человека системе кровообращения, нарушало его, человека, безупречные формы, а если глянуть глубже, вступало в конфликт с самим совершенством мироздания. Правда, чужая кровь не была такой страшной — нестерпимо было бы видеть свою. Однако и кровь Влады значила что-то большее, дело было не только в случайном ударе о дерево или в том, что они неловко прикасались друг к другу в темноте. Ригас с силой вытер руку о серую прошлогоднюю траву, потом провел ладонью по шершавой чешуе сосны и все-таки ощущал на пальцах ее кровь. С ненавистью пнул ногой велосипед — с ним все было в порядке. Что может случиться с железом? Темнота сгущалась, а там, где остался город, на небе вздувалось дрожащее, призрачное зарево огней, как же далеко до них, до какого-нибудь уютного прокуренного кафе или, на худой конец, до скромной столовки предместья, где тебе подали бы стакан тепловатого чая, пусть не ароматного, отдающего суповым котлом, но все-таки чая. Господи, как далеко до тепла и света, хотя они отмахали едва десяток километров. Как бы славно, если бы на обочине их поджидал «ягуар», на крайний случай махонькая «симка» или, пардон, какие-нибудь паршивенькие «Жигули»! Ригас осмотрелся. Справа, в черной стене елей, светлела брешь, за ней угадывался сад, который еще не будили после зимней спячки — стволы яблонь укутаны соломенными матами, виднеются кучи торфа и извести. Хоть какая-то цивилизация! Вырвав пальцы из руки Влады — смотри-ка, сколько сил у этой девчонки-невелички! — Ригас метнулся в сторону сада. Теперь он увидел посреди плодовых деревьев большой ящик, не ящик, конечно, а садовый домик. У порога свернулся черной змеей обрывок резинового шланга, зияло полузабитое окно, словно звало. Судьба? Будь ты проклята, такая судьба! Следовало подавить проснувшийся страх, прогнать назойливое предчувствие, он отвернулся — будем считать, что никакого домика нет!
Влада все еще хихикала, скрючившись, привалившись боком к дереву. Хочет, чтобы я забыл о ее крови? Ригас обошел девушку стороной, словно она заразная, поднял велосипед, профессионально, как это делают гонщики, крутанул переднее, потом заднее колесо. В слившихся спицах замелькало отражение темного, хмурого леса, деревьев, выбивших их из седла, разрушивших установившуюся было дистанцию, которую ему так хотелось увеличить, недаром он бежал от наступающих сумерек; что-то незапланированное должно было произойти с ними, неотвратимое и непоправимое; еще с самого начала, когда Сальвиния отказалась и он, не сумев совладать с собой, начал делать ошибку за ошибкой, нарастала эта неизбежная угроза.
— Думаешь, смогу ехать? — Влада посмеивалась, и ее смех яснее, чем скрываемые слезы, сказал ему, что не сможет и что придется ему относиться к ней ласково и терпеливо, как к товарищу, нет, скорее как к больному или ребенку, и это в тот момент, когда все в нем кипит от возмущения и собою, и ею, и всем на свете! Но ведь могла и сознание потерять, а то и ногу сломать — было бы куда хуже! То, что могло произойти, но не произошло, перевесило чашу весов в пользу Влады.
— Что делать будем? — шепчет она, прерывая свой глупый смех, а по шоссе летят машины, разбрасывая ослепляющий свет, он стелется по земле, хлещет по вершинам сосен, и кажется, уютные салоны автомобилей парят над дорогой, а сидящие в них люди и не задумываются о том, какие они счастливые, как им хорошо, ты же барахтаешься здесь, во мраке, точно жук, втоптанный в грязь, рядом с таким же покалеченным жуком. Ну ничего, скоро и я…