Поездка в горы и обратно
Шрифт:
Часть первая
Романтическая
Она полна ожидания: вот-вот содрогнется земля, выгнется горбом, да не одним — бесконечной грядой бугров, словно возникнет на горизонте верблюжий караван (живого верблюда никогда не видела — представляла себе лишь по фотографиям и фильмам, как многое другое в своем тесном мирке), и эти бугры сначала медленно, а потом все быстрее, мягко колышась и увеличиваясь, побегут к ней навстречу, пока не превратятся в твердую, упругую и грозную стену, которая внезапно, потрясенная неземной мощью, встопорщится, вздыбится и заслонит небо, отсекая все, что не горы, не высь, не полет. А значит, и ее предшествующее существование…
Недавно сама еще сомневалась: а живет ли она? Может, ее вообще
А теперь ее жизнь началась. Она нисколько в этом не сомневается, так как машинка перестала стучать и ее соскучившиеся пальцы начинают барабанить по любой твердой поверхности. Неважно, что под рукой — пестрая обложка журнала, лакированная доска столика или пластмассовый поднос. Вот пальцы перепархивают на оконное стекло, правда, осторожно, пугливо, словно на скользкий, отполированный ветром лед. Какой там лед, в вагоне душно, а проникающая сюда свежесть полей ощущается едва-едва. Лед во мне, печально улыбается она своим мыслям, еще не весь растаял, накопившись за целую жизнь, хотя уже отогревается и сходит…
Она все ждет, переполненная томящим предвкушением и надеждой, всматриваясь в себя, прислушиваясь к себе. Глаза устали от мелькания пролетающих за окном видов, уши оглохли от грохота колес, напряженные пальцы цепляются за раму окна… Как бы всем своим существом ждет она, но никак не может уловить знака, что вот сейчас вздыбится земля. Привычные картины — зеленые пригорки, домики и садочки на склонах, тропинка, словно живое предостережение — не упади! — журчащий за кустами ручей — теперь все это стало необыкновенным, ширь лесов и полей, и прямые, словно по линейке проведенные дороги, и будто избегающие близости к природе и потому сгрудившиеся в кучу дома, а она едва лишь на один шажок отошла от себя вчерашней. Губы ее сурово сжаты, а в неизвестность следовало бы лететь с улыбкой: ведь все что ее ждет, неизбежно, как и все, что было! — но мешает привычная тряска, мелькание теней, перестук колес.
Грохот вагона она бы вынесла. Четыре машинки в узкой полуподвальной комнатушке — разве это тишина? Пугает шум, который то ластится, как верная лохматая овчарка — о такой собаке она всегда мечтала, — то налетает, наваливается, как тощий, взъерошенный волкодав, — подобное случалось во сне. И еще страшно, как бы за последним вагоном не сомкнулись железные ворота неба. Перекроют горизонт, врастут в землю и не пустят назад, если захочешь вернуться. Да, вернуться… Разве плохо иметь свой стул и стол, свою машинку, скромный кофе перед обедом и обед в диетической столовой, где возле ног снует подобранная буфетчицей кошка? Когда пьешь кофе, рядом вертится мальчонка, а когда наворачиваешь любимую свою гречневую кашу — кошка. Счастье их обоих зависит от ее настроения. Когда приходишь домой, встречает громкая материнская воркотня, часами соперничающая с включенным телевизором «Рекорд». Нет, немало хорошего было в прошлом, чего она не умела ценить и что мерещится теперь в отсеченном пространством милой дали. Но почему стынет кровь в жилах? Во всем виновата бесконечная тряска — теряешь всякое соображение, не знаешь, о чем думать, чего хотеть. Нет, она не путешественница. Поездами и самолетами была заполнена жизнь матери, и даже странно, что крупная, красивая женщина — такой гладкой кожи и таких пышных волос ни у кого больше не доводилось видеть! — не распоряжается сейчас в вагоне резким молодым голосом. Еще более странно, что она даже не смогла проводить дочь, собравшуюся в свое первое путешествие, первое, если не считать экскурсии в Минск с классом и поездки в недалекий городок Правенишкес — к отбывавшему срок отцу…
— Не поверишь, дочка, но мне в тюрьме хорошо, — сказал отец, покачивая обезображенной, с едва пробивающимися волосками головой, и втянул шею в широкий, слишком широкий воротник комбинезона. — Сделал норму и — за книгу.
Это всегда было его мечтой — прочитать много книг, любимые — по нескольку раз. Всю жизнь осуществлению этой мечты мешали его собственный характер и навязываемые другими людьми занятия.
Его очки запотели, он боялся, как бы дочь не покусилась на его радость, а она боялась всего: тихо радующегося отца, тюремных стен и вещей. Обыкновенный молоток и ящичек с гвоздями выглядели здесь жутко, будто орудия пытки.
— Счастлив. Только теперь счастлив…
Это было что-то другое — не та радость, о которой мечталось в детстве и на которую жизнь поскупилась. Рядом, на широкой, будто отполированной скамье, лежала книга в обгоревшем переплете: «Достоевский. Братья Карамазовы». Отцовское счастье испугало больше, чем колючая проволока и постовые с автоматами, мимо которых ей снова придется прошмыгнуть, виновато опустив глаза. Виновато? В присутствии блюстителей порядка она всегда чувствует себя так, будто совершила или со временем обязательно совершит нечто запретное. Такое же чувство вызывает и мать, постоянно готовая что-нибудь вытворить, например, снова сломать отцовскую судьбу. Солдатик у ворот прямо-таки раздел ее глазами: заинтересовал не судорожно зажатый под мышкой старомодный ридикюль, а девичьи бугорки под мятой, тоже давно вышедшей из моды жакеткой. Так иногда смотрели на нее и в жизни (тюрьму она жизнью не считала). Отводя взгляд, слабо улыбнулась, хотя попытка парня проникнуть сквозь ее «броню» не вызвала никакого отклика. Удивленная собственной смелостью, припустила бегом. Бежала до тех пор, пока не закололо в боку…
Дома разыскала «Карамазовых». Старая, пожелтевшая книга пахла, как орехи с гнилыми ядрышками. Не все она из книги вылущила, но и осторожного взгляда на то, что лежало на поверхности, хватило, чтобы отпрянуть, как от бездны. Неужели отец, мягкий, не умевший сопротивляться материнским вывертам человек, сам того не предполагая, носит в душе эту бездну? Ведь страшно, если человеку хорошо в тюрьме.
А мать — неглупая женщина, когда прижмет беда, даже сообразительная и хитрая — об этом не догадывается?
Мать зашевелилась в кресле, на пол соскользнула ее гордость — ценой немалых усилий добытая черная кашемировая шаль. В свое время выменяла в Закавказье на вышедший из моды нейлон. Посещая Москву, Тбилиси или Баку, она нередко занималась куплей-продажей. Было ясно, о чем она заговорит, так как и прикованная к креслу не переставала заботиться о своей внешности, прежде всего — о лице, которое слегка перекосил какой-то непослушный мускул. Будто застрял не на месте осколок улыбки, раздражая, как инородное тело, как вонзившийся в щеку кусочек стекла. Время от времени, особенно ожидая посторонних, мать терзала помадой губы, словно их пурпур должен был сжечь неуместную улыбку, придававшую двусмысленность не только лицу человека, но и его жизни.
— Купи хорошие духи, лучше всего французские! — В изменившемся, надтреснутом голосе проскальзывает зависть и больше, чем горящий рот, выдает жалкое положение матери.
— Хорошо, мама.
— И знай: собственного мужа тоже надо соблазнять! Постоянно. Не позволяй ему привыкать ни к твоему телу, ни к характеру. Я вон заставляла отца прыгать, как шкварку на огне. И теперь подогреваю, чтобы не застывал.
— Снова маменька бесится? Не больно-то обращай внимание. Говоря так, отец еще не был облачен в мерзкий комбинезон с огромным, как хомут, воротником, а она была маленькой, девятилетней девочкой, с личиком ненамного веселее теперешнего. — Страшен огонь, который человек в самом себе разжигает. Его нечем гасить — разве что водкой.