На исходе зимы
Шрифт:
Да, непонятно было. Вся жизнь стала непонятной…
Георгий обещал прийти в библиотеку, но опоздал, и Варя ждала его на крыльце у закрытой двери. И когда он появился, наконец, она совсем продрогла.
— Почему у тебя несчастное лицо?
— Никакое не несчастное. Просто я замерзла.
Он взял ее руки и спрятал их у себя на груди, и она почувствовала ладонями его горячую кожу и засмеялась.
— Я вся замерзла.
Тогда он расстегнул пальто и укрыл ее полами, как крыльями.
— Если б ты знал, как я тебя ждала.
— Я не мог. Я только что приехал.
— Поесть успел?
— Это пустяки. А все-таки, почему у
Она прижалась щекой к его шее.
— Ты сам знаешь — что. Я только сейчас поняла. Когда ждала. Не могу я без тебя.
— И я не могу.
— Ты прикасаешься ко мне, а я с ума схожу… Но ведь я тебя не завлекала. Это как-то само случилось.
— И со мной творится какая-то чертовщина. Как будто такой, как ты, никогда не было и не будет…
— Я рада…
— Я знаю, что это не так, но ничего не могу с собой поделать.
— И не старайся.
— Ты, наверно, считаешь, что потеряла перчатку? Как бы не так. Я спер ее у тебя самым бессовестным образом. И она со мной. Вот посмотри. И я целовал ее. Я никогда не думал, что могу быть таким ненормальным.
— Я рада, что ты такой ненормальный.
— Нашла чему радоваться.
— Потому что и я такая же… Гоша, милый, — попросила она, — ты не приходи ко мне в библиотеку… Не обижайся. Правда. Ты сидишь и смотришь на меня, а я не могу работать и все путаю. Нельзя же так.
Никак не могу понять, что такое со мной творится. Пишу, сам не знаю зачем, но не писать не могу. А может, всю эту писанину Илье отдать? Боюсь только, что нескладно у меня получается. Нет в моей жизни ни завязки, ни развязки, ни прочих элементов художественного действия. Сомневаюсь, сумеет ли он засунуть меня в свой роман.
Васицкий, наш завкульт, хотя и в растрепанных чувствах, то есть со зла, но однажды мне такую вещь ляпнул, о которой я потом немало думал. «Ты, — говорит, — Потупушкин, как был мужиком, так мужиком и остался. В жизни бы не поверил, если б тебя с детства не знал, что ты целую гору книг прочел».
Насчет горы — это точно. Правда, комнаты со сводами, как у Льва Николаевича, у меня не было, читал в основном на сеновале да на русской печи, но мальчишкой до того зачитывался, что оторваться от книги невозможно, и вот пристигнет сбегать кой-куда, но терпишь до той поры, что сил нет, и потом как шальной летишь в огород, чтобы позору не сделать. А есть и пить — так целыми днями мог не прикасаться. Была бы книга.
Жизнь самостоятельную начал с книгоноши, но по первости сам не понимал, что в сумке холщовой по деревням таскаю. Но всегда я делал свое дело. Только свое и того желаю каждому. А свое ли дело делает Васицкий? Может быть, ему лучше было бы сапоги чинить? Вот об этом он подумал бы на досуге, а не о том, мужик я или нет.
А вообще-то говоря, насчет мужика надо еще разобраться. Смотря кого под мужиком понимать. Если того, который народ хлебом кормит, то этим гордиться надо. Я тоже кормлю — только хлеб мой типографской краской да переплетным клеем припахивает.
А если подразумевать того, который пальцем сморкается, то я не из тех. У меня платок носовой, причем не один, а целая дюжина, и на каждом Анастасия Андреевна позаботилась инициалы мои шелком вышить. А что касается происхождения, то я действительно мужик — меня мать в колке, что в десяти верстах от Берестянки, родила. И в этом же колке от родов скончалась. В покос дело было…
Личная жизнь. Трудно окинуть ее одним взглядом, а начало теряется в детской несмышленности. И как ее целиком оценить? Было и плохое и хорошее, а чаще и то и другое в одной строке. И затем, что под личным понимать? Всю свою жизнь я перебрал, и оказалось, что вся она личная и вся неличная. Никакого разделения произвести не в силах.
Говорят иногда: «Первая любовь». Это как понять? Стало быть, бывает любовь первая, вторая, третья, а у кого-нибудь может быть и десятая и тридцатая? По каким признакам счет вести? Если со сколькими бабами спать случалось — это один счет. Если же считать, какой женщине свою молодую душу отдал, то душа-то у человека одна, и если ее одной отдал, то другим уж ничего не останется.
А вообще-то — удивительное это чувство. Если честно рассудить, какое оно? Высокое или низкое? Разум нам светлый дан, а чувства порою тянут к первобытности. Отсюда и страдания.
Вырос я в Путинцеве — деревушке таежной. Сейчас круг нее поля открытые, а тогда она пряталась в ельнике таком густом-прегустом, что на улице в самый полдень сумерки стояли и гнуса много было.
В раннем детстве радости не вспомню. Когда отец в другой раз женился, меня дядя к себе взял, брат матернин. Тогда своим хозяйством жили, а это, стало быть, чтоб хозяйство в руках удержать, работай с утра до ночи и спины не разгибай. Обычная жизнь шла деревенская. Никто меня сильно не обижал, но и ласки лишней не видел. Все крестьянское исполнял наравне со взрослыми. Так подрос и парнем стал. Ростом и силой бог не обидел.
Настенька в ту пору в соседях жила. Я, по правде сказать, ее и за девку не считал. Пройдет мимо, когда кивну, а когда и нет. Сколько ей тогда было? Лет пятнадцать, не боле. А я на два года старше. Тогда и помыслить не мог, что у нас с ней будет дальше. А получилось вот что. Вечером как-то, уже почти стемнялось, слышу на задах ревет кто-то. Прислушался — Настенькина сестренка голосит, словно режут ее. Я, не разбирая дороги, через грядки, через огурцы прямиком к ней. Прилетаю, она за меня хватается: «Настенька померла», — а сама слезами заливается. Кинулся в ихнюю баню и сперва ничего разобрать не могу. Махонькая коптилочка горит, огонек с комариное крыло. Гляжу — Настенька как мылась, так ткнулась ничком в угол и совсем бездвижна. Думать тут некогда, одевать — тем более. Подхватил я ее, как дите, на руки и наружу. Принес в избу, на постель положил, лицо ее замаранное полотенцем вытер, ухо к груди приложил. Слышу, сердце бьется. А глаз не открывает. Говорю Клавке: «Беги за мамкой». Мать ее на берегу капусту поливала. Остался с девчушкой один на один и вдруг вижу, что она совсем уже не дите. Совестно мне стало, что она передо мной лежит беззащитная и все у нее открыто, чего еще ни один мужской взгляд не касался. Взял я простыню и на нее набросил. И только так сделал, она очнулась и спрашивает: «Где я?» — «Ты, — отвечаю, — в своем дому».
Дал ей воды испить, а она смотрит на меня и не может понять, зачем я здесь. «Не бойся, — говорю. — От угару это. Не ты первая… Оклемаешься». — «Голова гудит», — жалуется. А я ей: «Это не беда. Погудит да утихнет». Сказал это и ушел — ну, думаю, жива и слава богу.
На нее, может, этот случай и не повлиял, ну, а я-то сознания не лишался и все до капельки помнил. И от этого стало мне сильно худо. Я считал, что день-другой — и пройдет это самое, а оно все круче забирает.
Если б еще ее близко не было. А то рядом и ежедневно. Глянь через тын — и вот она: или дрова несет, или с подойником. По десять раз в день встречаемся. И не только днем, она и ночью мне покою не стала давать. А ей Клавка, должно быть, рассказала, как было дело. Гляжу, ко мне переменилась: пройдет, в глаза не смотрит.