На краю пропасти
Шрифт:
Ворота раскрылись задолго до подхода Яра, навстречу выбежали стрельцы. Окружили, защищая, хоть и не от кого уже, подхватили Митяя, помогли затащить внутрь. Яр до последнего цеплялся за парня, старался подсобить, но во дворе Юрьева его оттеснили. Положили раненого на койку, которую вынесли из здания, разошлись, образовав кольцо, куда тут же нырнул доктор.
Изо всех щелей набежала толпа, словно ручейки слились в широкое озеро. Людское море тут же загомонило, запричитало, заохало, стараясь поближе просочиться, рассмотреть, чтобы дать потом волю языку: что-то новенькое случилось, что-то из ряда вон…
— Что тут творится?
— Чай, испытание вкривь пошло…
—
— Сам Воевода! Охрана! Стрельцы! Да что же творится-то?
— Убили, что ль, кого?
— Да не видишь, один он вернулся… один…
— И что же теперь будет-то? Ой, страсти-то какие!
— Серые падальщики, что ль? Иль похуже чего?
— Окстись, ирод! Какие падальщики?! Купец не вернулся… Купец… А с ним…
— Егорка! Где мой Егорка? Что с ним? Его-о-орка-а…
Толпу сдерживали охранники Воеводы, толкались, пытались унять, к ним присоединились стрельцы. Сам же глава стоял за кольцом, ограждающим Митяя. Он внимательно смотрел на Яра, пристально, зло даже. Рядышком был и Гром: сощурившись, оценивал ситуацию, казалось, видел всех: и Ярослава, и Воеводу, и Митяя в кольце стрельцов, и толпу, волнующуюся и любопытную.
Ярос пошёл вперёд, к кольцу, внутри которого Митяй плевался кровью, кашлял и… умирал. Он хотел помочь, что-то сделать ещё, словно того, что содеял до этого, было недостаточно. Путь преградил Воевода. Глаза метали искры, губы тряслись, скривившись от злобы, а ненависть натянула тело, напрягла, взвела, как часовую пружину. И в этот миг она распрямилась. Рука Воеводы взлетела, метнулась к Яру. И не одна, а вместе с пистолетом.
— Ты! Чёрт недоделанный! — прорычал он, палец уже дрожал, давил на спусковой крючок. Юноша вздрогнул и остановился в недоумении. — Ты убил его! Да я тебя! Я! Молись, сука!..
— Юрий Сергеевич! — подскочил Гром, сжал запястье главы, потянул вниз. Тот пытался вырвать руку из железной хватки Грома, нацелить опять оружие в лоб Яру, но никак не получалось: Гром держал крепко. — Одумайтесь! Народ же вокруг! Нельзя без суда! Нельзя! Надо показать им… какой вы… хороший правитель! Юрий Сергеевич! Не при всех!
— Взять! — через несколько долгих мгновений выдохнул Воевода. С каменным лицом Панов повернулся к Громову, заглянул в его глаза. — Взять и отвести в церковь. Суд сегодня… через час. Ты будешь судить… и не спорь! А то и тебя вместе с ним!
— Но Митяй ещё не умер!
— Но почти… Ты видел его! Я всё сказал, Гром. Этот утырок последний раз обгадился… Через час, Гром. В церкви, Гром.
Тот мотнул головой, и двое в чёрном схватили Яра, отобрали оружие, завернули руки за спину и так, носом в землю, повели мимо бурлящей и галдящей толпы в Михайло-Архангельский собор. Толпа вздохнула, ахнула и потекла следом, набиваясь в стонущий то ли от ветра, то ли от недоумения — куда же все прут-то? — храм.
Когда люди разошлись, к обозлённому на весь мир Воеводе подошёл врач, выбравшись из кольца вокруг Митяя. Вениамин Игоревич остановился рядом, нерешительно теребил в руках чемоданчик с инструментами. Панов сам же и подтолкнул врача к разговору.
— Ну, доктор? Чего ждать? — желваки играли, взгляд не предвещал ничего хорошего.
— Странно… всё… Очень… странно…
— Что с ним?
— Ничего хорошего. Ничего. Кровь заливает лёгкие. Я вытащил стрелу и сделал разрез… на спине… чтобы кровь… но…
— ЧТО С НИМ!
— Максимум до утра, Юрий Сергеевич. Максимум. Готовьтесь. Но неестественно…
— Что неестественно? — Панов встрепенулся, уперев немигающий злой взгляд в доктора. — Говори.
— Кровь… удивительно… Она чёрная…
— Что?
— Кровь вашего сына неправильная, нечеловеческая… Мутант он…
Вениамин Игоревич осёкся, так как весь вид Воеводы говорил сейчас, что глава города в гневе, что совсем не те слова он хочет услышать от доктора. Ноздри раздуваются, брови насуплены, желваки напряжённо двигаются, а руки слишком заметно трясутся. Лучше его сейчас не трогать.
— Доставьте сына в лазарет и приведите Потёмкина. Я скоро буду, — с этими словами он прошествовал в сторону собора. Стрельцы переглянулись, пожали плечами и, подняв койку с Митяем, потащили юношу к стрелецкому корпусу. Следом поплёлся Вениамин Игоревич, не зная, куда деть руки: он слишком поздно осознал, что совершил ошибку, сказав Панову, что его сын — мутант.
***
Михайло-Архангельский собор впервые после дней великой смуты наполнился шумом… Именно с тех пор, когда испуганные люди дни и ночи проводили за мольбами, возлагали надежды на Всевышнего, но так ничего у него и не вымолили, храм почти никто не посещал.
Люди в большинстве своём разочаровались в Боге. Обходили собор стороной, батюшку проклинали при любом удобном случае, а Господь теперь был для всякого свой… В первое время отец Иоанн пытался возвратить людям привычку веровать, но Воевода пригрозил ему карой, если тот не перестанет пудрить людям мозги и вносить смуту в сердца жителей Юрьева. Во-первых, религия в том виде, в каком была до войны, оказалась мало кому нужна, а во-вторых, нечего теперь было взять с народа — естественно, батюшка себя не считал таковым. Всё и раньше-то было только на добровольных началах и пожертвованиях, теперь же и вовсе, чтобы самому прожить, пришлось пойти на договор с власть предержащими. Воевода не разрешал ему проповедовать православие, зато был рад, когда отец Иоанн восхвалял и возвышал Панова. На этом и строились отношения Воеводы и батюшки. Тот был целиком за действующую власть, а глава города, в свою очередь, не отбирал у священника храм, позволял достойно существовать, есть-пить со своего стола, лечиться в случае нужды и закрывал глаза на многочисленных монахинь, а по сути — обычный гарем в стенах церкви.
Естественно, былое величие храма сошло на нет за двадцать лет, прошедших после исчезновения мира. Росписи, иконы и витражи закоптились от постоянно чадящего под сводами костра и свечей. Разграниченное простынями и тряпьём пространство — комнатки жён с детьми — сейчас просто смели. Жёны толпились в дальнем углу, ругались, причитали, кто-то плакал. Детишки от мала до велика с радостными из-за необычного нашествия людей воплями носились среди толпы. Пришлые же заполонили собой всё пространство, расшвыряли койки, сорвали занавески, нарушили покой внутренней жизни собора и его обитателей.
Чем дольше народ толпился в ожидании, тем сильнее было недовольство, тем быстрее распалялись люди. Батюшкины жёны орали, вошедшие вторили, атмосфера внутри храма заметно накалялась. С иконостаса взирали молчаливые образа, хмурились, вслушивались в людскую брань, сердились. Потухло несколько свечей, расставленных по периметру. Их батюшка самолично лепил: собирал воск, когда сгорали, после заново катал. И пойми тут: то ли от людского накала свечи потухли, то ли из-за сквозняка, то ли оттого, что храм гневался. Казалось, когда человеческое море влилось бурлящим потоком в помещение, стало темнее, будто души вошедших здесь не просто так, а затем, чтобы забрать свет, вдохнуть весь воздух, погубить храм.