На круги своя
Шрифт:
Намерение совершить поездку на Рюген возникло отчасти из желания, покинув женщину, очутиться наконец-то в мужском обществе, отчасти же дать с помощью Ильмаринена какой-то ход застрявшим делам, но главное, конечно, поговорить. Именно с этой целью, полагал он, судьба, или кто там есть вместо нее, обрекла его на абсолютное молчание в Гамбурге, ибо судьба неизменно извлекала на поверхность его тайные желания, дабы попрать их.
Когда он наконец-то добрался до Рюгена, желая по-настоящему выговориться, проговорить полночи, то застал Ильмаринена совершенно изменившимся, холодным и сдержанным. Тот, как оказалось, проведал, что приятель его женился
— Дело в том, что я живу здесь вместе с бывшим другом Лаис, ну ты ведь его знаешь, это швед, который когда-то был в нее влюблен, а потом приехал сюда.
— Так он здесь?
— Ну да, он теперь живет здесь, с тех пор как Лаис обручилась с одним русским, который ради нее бросил жену и детей.
— Он что, живет здесь? Он, верно, ненавидит меня?
— Сказать по правде, боюсь, что твое присутствие будет ему неприятно.
Вот так он остался один в первый же вечер. Один после долгого одиночества, сперва одиночества с женщиной, а потом уже и с самим собой.
Ему чудилось, будто над ним тяготеет какое-то проклятие. Этот жалкий, необразованный Ильмаринен, которого он возвысил из ничтожества, ввел в свой круг, кормил и давал приют за мелкие услуги — ходить по театрам и по издательствам, но ведь, в конце концов, для молодого, никому не известного автора это отчасти была высокая честь, а отчасти и великая удача, поскольку благодаря этим поручениям он и сам получил доступ в издательства уже со своими работами. И вот фамулус предал своего учителя, решив, видно, что от этого ему много не обломится, а кроме того, возомнив, что теперь он и сам обойдется.
Последовавшие за этим дни были крайне неприятны, и у него снова возникла мысль, будто здесь что-то неладно, будто чья-то недобрая воля вторгается в его судьбу.
Поскольку на этом третьеразрядном курорте сыскался всего лишь один трактир, ему пришлось сидеть за обедом со своим земляком, который обвинял его в измене Лаис, и с Ильмариненом, который с первого же дня начал важничать, ибо полагал, что дружба их кончилась.
Вдобавок им подавали какую-то вареную свинину, так что человек вставал из-за стола голодным, да так весь день голодным и оставался. Здесь все было ненатуральное, даже пиво, а мясо семья хозяина сперва варила для собственных нужд, гостям же доставались волокна и кости — ну точь-в-точь как кормят собак.
Сверкающие ненавистью глаза несчастного земляка тоже делали эти обеды не слишком приятными.
Он прожил здесь целую неделю, и за все это время жена так и не дала о себе знать из Лондона. Поначалу жизнь на острове по контрасту с гамбургским отелем показалась ему вполне терпимой, но однажды, проснувшись и раздумывая над своим положением, он понял, что она просто ужасна.
Ему отвели мансарду, где солнце раскаляло железные листы крыши, которую отделяло от его головы расстояние всего в один фут. Шестнадцать лет назад, совсем молодым человеком, он покинул свою каморку на шестом этаже, дабы, уже будучи женатым человеком, сменить ее на квартиру. С тех пор один из его ночных кошмаров заключался в том, что ему снова надо пыхтеть, поднимаясь на шестой этаж, в свою старую холостяцкую каморку, где его поджидает вся грязь и убожество холостяцкого жилья. И вот он снова очутился в мансарде, холостяком, хоть и женатым. Это выглядело как наказание после такого множества предзнаменований. Но он затруднился бы сказать, в чем же его проступок.
В довершение всего местность, где он жил, была сплошь покрыта светлым сыпучим песком, который к разгару лета до того разогрелся, что не успевал остыть за ночь. Это сперва вернуло его воспоминания к мешочкам с горячим песком, которыми крестьяне лечат воспаление легких. Потом, после того как он долго копался у себя в памяти, всплыла строка из Дантова «Ада», где распластанные богохульники лежат на горячем песке, но, поскольку он не думал, что знает доброго Бога, у него возникла мысль, что и ему простят хулу.
Побродив с неделю по глубокому песку, он заметил, каких адских мук требует необходимость сделать один шаг вперед и полтора назад, необходимость поднимать ногу, чтобы продвинуться дальше, а того пуще — чтобы ощутить, как ты проваливаешься в землю подобно той девочке, которая наступила на хлеб. Нигде не находить точки опоры, не иметь возможности припустить со всех ног наперегонки с мыслями, а вместо того влачиться как жалкий старец — вот это была мука так мука. И жара, которая никак не слабела; комната его пылала огнем среди дня, и даже ночью, когда он лежал у себя в постели совершенно нагой, его обжигал жар раскаленной крыши.
Казалось бы, близость моря должна поглотить эту жару, но и море словно стакнулось со всеми прочими стихиями. Дело в том, что он с молодых лет любил во время купания бросаться головой в волны, не ползать же ему по дну. Но и здесь снова и снова повторяющийся сон играл с ним злую шутку. Во сне его мучила картина, что он изнемогает от жары и должен искупаться; сейчас перед ним было настоящее море, но до того мелкое, что броситься в него не представлялось возможным, а когда он все-таки заходил, оно оказывалось настолько мелким, что и окунуться нельзя.
Вот какое здесь было купанье!
«Я что ж, приехал сюда, чтобы увидеть, как становятся явью все мои дурные сны?» — спрашивал он себя.
И он был прав! Илмаринен с каждым днем становился все более назойливым, интересовался, когда наконец приедет его жена, и, после того как миновало четырнадцать дней, решил, что жена его бросила. Это конечно же весьма обрадовало друга Лаис, словом, получился ад по всем статьям. Ибо в положении отвергнутого мужа есть что-то унизительное.
Отношения с Англией тоже приобрели столь угрожающий характер, что теперь ему и самому было непонятно, женат он или разведен. Письмо известило о немеркнущей любви, ужасах развода и муках тоски. Они были как Геро и Леандр, каждый — по свою сторону моря, и, если б она умела плавать, быть бы ей давным-давно здесь, у Леандра, рискуя, что ее хладный труп прибьет к его берегу. Следующее письмо поведало, будто она намерена открыть театр в Лондоне, а теперь ищет средства под это начинание, и это при том, что она не могла раздобыть денег даже на пароходный билет.
Третье письмо сообщало, что она заболела. Письмо было полно горьких упреков мужу, который покинул свою больную жену в нужде и в чужой стране (о том, что она и сама достаточно богата, в письме не упоминалось).
Четвертое она написала из монастыря, где в детстве жила у английских монахинь, где ее воспитывали и где теперь она вновь отыскала свою юность и невинность, проклинает греховность мира и адские муки супружеской жизни.
Отвечать на это разумными письмами было совершенно невозможно: письма лились как из ведра, разминувшись по дороге, и потому, стоило ему отправить ей нежное, ласковое письмо, как к нему, в ответ на его предыдущее, приходило злобное, исполненное досады, и наоборот. Получалось какое-то идиотское недоразумение, и, когда он оборвал эту переписку, она засыпала его телеграммами.