На круги своя
Шрифт:
На эту угрозу он ответил следующим образом:
— Мы, протестанты, проявляем в вопросах нашей веры полную терпимость, но, когда за этим скрываются денежные расчеты, мы можем быть такими же фанатиками, как и любой католик.
Положение становилось поистине угрожающим, потому что у молодых не было ни гроша, чтобы уехать. На его письмо по этому поводу поступил более чем короткий ответ: тогда убирайтесь отсюда.
— До чего ж нелепо стать мучеником за веру, которой у тебя нет. Вот уж не предполагал, что нам придется
В штабе врага это вызвало некоторое смущение, но они вышли из затруднения, прибегнув к военной хитрости.
Ребенка признали больным. И с каждым днем болезнь его усугублялась. Потом заявилась бабушка со свитой и сообщила, что малышка долго не протянет.
Он ей не поверил.
Когда же он вернулся домой после долгой прогулки по лесу, его встретила жена и сообщила, что, пока он гулял, девочку наскоро окрестила повивальная бабка под наблюдением врача.
— И в какую же веру? — осведомился он.
— Само собой, в протестантскую.
— Ума не приложу, как это повитуха-католичка могла окрестить дитя в протестантскую веру.
Однако, сообразив, что и его жена участвовала в заговоре, он умолк.
На другой день малышка совершенно оправилась, и разговоры о немедленном отъезде смолкли сами по себе. Ставка одержала победу.
— Ох, иезуиты!
Ребенок, который, как ранее предполагалось, тесней привяжет родителей друг к другу, не оправдал возложенных на него надежд.
Прежде всего жена сочла, что он совершенно равнодушен к дитяти.
— Ты ее не любишь!
— Почему же? Люблю, но как отец. А ты любишь ее как мать. В этом вся разница.
Причина же заключалась в том, что он опасался привязаться к новорожденной дочери, ибо ему предстояла близкая разлука с ее матерью, и он это предчувствовал. А быть связанным из-за ребенка представлялось ему ненужными оковами.
Она же со своей стороны не так чтобы твердо знала, чего ей, собственно, хочется.
Если он действительно любит ребенка, может произойти следующее: он возьмет да и заберет девочку, а если не любит, просто уйдет, и дело с концом. То, что он все равно уйдет, она предчувствовала.
Дело в том, что весной на парижской сцене поставили его пьесу и она имела большой успех, а на осень уже была проанонсирована вторая пьеса. Стало быть, он захочет туда поехать, ей бы тоже хотелось поехать вместе с ним, но ребенок связывает ее по рукам и ногам. Если же отпустить его в Париж одного, она уже больше никогда его не увидит.
Теперь к нему часто приходили письма с французскими марками, и это вызывало в ней любопытство, тем более что по прочтении он сразу же их сжигал.
Вот это, последнее обстоятельство, столь не похожее на его прежние привычки, возбудило в ней подозрение и ненависть.
— Ты куда-то собираешься съездить? — спросила она однажды вечером.
— Конечно, — гласил ответ, — не могу же я жить под вечной угрозой, что меня в любой миг могут вышвырнуть на улицу.
— Ты хочешь нас покинуть?
— Мне надо вас покинуть, чтобы уладить свои дела в Париже. Съездить по делам вовсе не означает покинуть.
— Ну что ж, тогда поезжай, — согласилась она, тем самым выдавая свои тайные мысли.
— И поеду, как только получу деньги, которых жду.
И снова пред ним явилась фурия. Для начала она заставила его перебраться в мансарду, и, хотя они с девочкой занимали целых две комнаты, она умышленно разворотила третью, служившую столовой и потому особенно красиво обставленную. Она содрала с окон шторы, сняла со стен картины, повсюду навалила в беспорядке детскую одежду и молочные бутылочки, и все это с единственной целью показать ему, кто в доме хозяин. Комната теперь выглядела так, словно в ней похозяйничала нечистая сила: на диванах и на столах — остатки еды, детские платьица, съестные припасы.
Ему теперь подавали испорченную еду, подгорелую еду, а в один прекрасный день она и вовсе поставила перед ним тарелку с костями, словно собаке. Кроме костей, она принесла графин воды, что служило выражением глубочайшего презрения, ибо подвалы были забиты бочками с пивом и ни один слуга не соглашался здесь работать, не выговорив себе пиво к обеду. Короче, его поставили ниже слуг и служанок. Но он терпел и молчал, поскольку был уверен, что деньги на дорогу рано или поздно придут. Впрочем, его отвращение росло с той же скоростью, что и ее ненависть.
Итак, он жил теперь в грязи, нужде, мерзости. Весь день он только и слышал, как жена бранится с кормилицей, бранится со служанкой, бранится с матерью, и все это под неумолчный крик ребенка.
Он заболел, у него поднялась температура, воспалилось горло, он так и лежал у себя в мансарде. Она не поверила, что он заболел, и даже не зашла к нему.
На третий день он послал за врачом, потому что не мог теперь глотать даже воду. И тут в дверях возникла его фурия.
— Ты что, за врачом послал? А ты знаешь, сколько это стоит?
— Все дешевле, чем похороны, а кроме того, это может быть дифтерия, которая опасна для ребенка.
— Да разве ты думаешь про ребенка?
— Да, немножко.
Имей она возможность бросить его в море, она бы наверняка так и сделала. Но сейчас он был для нее всего лишь зачумленный. Ибо дитя, ее дитя оказалось в опасности.
— Я много пережил на своем веку, — прошептал он, — но еще ни разу не видал, чтобы в одном человеке было столько злости.
И он заплакал, наверное, в первый раз за двадцать лет, он плакал над человеческой подлостью, а может, над своей злосчастной судьбой и своим унижением.