Шрифт:
Annotation
Опубликовано в минском журнале «Неман» №9, 2016
Виктор Козько На крючке
Томь
Шорские беги
Кондома
Печальная история о моем соме
Пролетарский карп на панстве
Жар-птица моря Геродота
Плач косатки над водами Уссури
Возвращение в обман
Земля как текст, или Царицын, Сталинград, Волгоград
Виктор Козько На крючке
Рыбацкая повесть в рассказах
Томь
Томь —
Но все может измениться мгновенно. Река в полной мере покажет себя, свой сибирский норов, если ей хоть что-то не по зубам. Стремительно, с храпом вскидывается гребнево-пенными змеиными гривами, берущими начало в преддонье обмелевших перекатов, смиренно пьющих волну у лобастых валунников, неподвластных ей порогов. Веретенно, разбуженно с шипом идет лоб в лоб на танковые надолбы камня, которые какое уже столетие безуспешно пытаются взнуздать ее. Река надвигается и бросается на них с горловым боевым кличем, разлетными струями течения, достигающими скально голых горных высей.
Таких засад на бегу Томи в последнее время стало намного меньше. Река хотя и не судоходная, но сплавная. Деревом Западная Сибирь отметна и богата, как и его потребителями: шахты, рудники, прииски, заводы, созданные человеком и прислуживающие ему, — прожорливы и ненасытны всем природным и тем более почти дармовым, халявным. Потому река до ледостава и весеннего освобождения забита лесом, бревнами. Сплав молевой, вязать плоты накладно и требует времени: на наш век тайги хватит. А для ускорения прогона леса речку, ее течение раскрепощают динамитом, аммоналом и толом.
В мягком имени реки Томь чудится, видится мне что-то доброе, девичье: Тома, истома, томление. Нечто в этом подсознательно близкое мне и тем не менее чужеродное. Равнинный простор чего-то азиатски-скуластого, татарского. И это волнует меня, как всякая приближенность к непознанному. В этой непознанности отзвук школьной памяти о покорении Ермаком Сибири, ее первопроходцах, их открытиях, буйстве и тихом сошествии в Лету. А еще то, что в живой Сибири рядом со мной очень много татар. Они притягивают меня инородно сокрытым в себе, замкнутым во времени, в которое мне хотелось бы вступить и побрататься с ним. Может, именно поэтому я часто вижу в снах молодую безбашенную Сибирь, реку с девичьим именем, с кошачьими глазами неприрученной рыси. Во снах, ночных моих видениях все совсем иначе, чем это есть и было в официальной далекой действительности, чем это есть сегодня. Потому, наверное, мои сны и явь несоединимы. Мне трудно размежевать их. Не приспал ли я себя, не приснился ли сам себе. Но тогда вся наша жизнь — лишь желание и бред по ней. Мы слепо болтаемся где-то посредине, без доверия к себе и своему прошлому, а потому и без будущего. Ловим себя в сумраке нашей памяти, то милостивой, то беспощадной. Возродиться бы, создать себя по точности лекал и пожить бы в себе. Но, как говорится: дом построен — хозяин умер.
А в моих снах я нисколько не похож на самого себя, хотя какой я, кто, не знаю. Снится мне и сибирская река Томь. Совсем неведомая и совсем не там, где я с ней встречался. Речка в снах, в темени ночи ласковая, аккуратная. Вот — омыла, расплела и причесала до седоватого золота нитьевую при береге
Во сне захлебывался от радости, удивлялся. Возможно ли это. Неужели мои знакомые рыбы возвратились во взрослые мои лета. Может, потому, что ни одну из этих рыбешек я не способен вернуть на их и мою родину, дать им прежние тубыльские имена, они и сторонятся, избегают моих удочек. Белью бока, красным оком, веретенно проплывают мимо моей насадки. Разбередив свою снулую память, я обиженно просыпаюсь.
Обида в непроглядности ночи тут же оборачивается щемящей радостью: благодарностью за дарованные сны, хоть на миг да возвращением к тому, что бесконечно дорого, что неведомо, было или не было. А по-всему, где-то есть, где-то все ж течет приснившаяся мне река, тоже подобная моему сну. Река привиденная и река настоящая. Обе эти реки, похоже, сходятся, сливаются во мне, речки моего солнечного и голубого детства, моих вчера, сегодня и завтра. Их зов, голос, давнее и далекое эхо живут во мне. Приказывают мне и моей заспанной памяти проснуться, избавиться от морока лет и их окостеневшей дали.
Когда-то я уже проговаривался: в Сибирь, в Кузбасс — Кузнецкий угольный бассейн — меня подвигла книга Горбатова «Донбасс». Это правда, но не совсем. В ту пору я был в плену книжной романтики. Жизни, никак не совместимой с однообразием и удушьем в родных мне палестинах. А где-то, и не так уж далеко, была жизнь настоящая, ни в чем, нисколько не схожая с моей детдомовской, расписанной почти по военному уставу.
Советская молодая душа жаждала подвигов и борьбы, подобно Оводу из одноименной книги Э. Войнич, горения сердца горьковского Данко, жертвенной смерти Олега Кошевого. И что уже совсем необъяснимо, мы, детдомовцы, чудом выжившие в немецких концлагерях, выхваченные из огня родительских изб и сараев, отвергали собственную жизнь и спасение, словно война и смерть и краем не коснулись наших судеб. Мечтали, бредили Кореей, где сражались корейские воздушные асы Ли-Си-Цина. Торжественно врученные комсомольские билеты требовали жертвенности, революции — освобождения американских негров, негров угнетенной Африки. Только б добраться до тех Америк и Африк, хотя б в собачьих ящиках вагонов. Чернокожие ребята, по всему, уже глаза проглядели в ожидании голопузых советских комсомольцев-освободителей из детского дома на Полесье — в большинстве бывших узников Азаричского концлагеря.
Было что-то до забвения самих себя героическое в подземельности шахтерского труда: штреки, штольни, квершлаги — слова-то какие, — столетия сокрытых тайн, совсем не то, что пустое и синее небо над стриженной наголо головой. Небо, пустое, бесполетное, иногда кисло занавешенное тучами, зависший навсегда здесь сыродойный с утра и до вечера, после выгона и пригона стада коров поселковый воздух, мощенная красным камнем дорога, ведущая в пески за околицей, но обрывающаяся — сразу за концевой хатой. По песку можно добрести до соседнего колхоза или совхоза, где для тебя уже припасена почетная должность. Скотника.
И потому грезилось звездное мерцание подземной шахтной темени, черни антрацита, окаменелая затаенность. Сверкание горных пород: гранита, базальта, песчаника и колчедана с обманным, под золото, проблеском вкраплений игольчато-колкого халькопирита, адова тяжесть, запах сероводорода, неожиданная взрывчатость метана, обвалы со смертельными исходами. Но геройская смерть красна и не на миру.
Именно за этим виделась неподдельная, настоящая жизнь, хотя и насквозь подростковая, книжная. Не отсюда ли, из такой алхимии, из нашей средневековой химеры шли в жизнь почти все мы, особенно — казенные дети, детдомовцы того времени. Их проще простого можно было коллективно обвести вокруг пальца, обмануть, судьбоносно изувечить. Особенно девчат, по-птичьи доверчивых.