На кухне мисс Элизы
Шрифт:
По мере приближения к Ипсвичу меня все сильнее охватывают стыд и чувство поражения. На потемневшем небе вспыхивают россыпи крошечных серебряных звездочек. Когда из мрака вырастает наш дом – в окнах мерцают свечи, в стекла бьются белые мотыльки, мне хочется только одного: исчезнуть.
Распахивается входная дверь, на крыльцо выливаются неяркий свет, голоса и бравурные звуки рояля.
– Элиза! Она вернулась!
Музыка умолкает. Появляются свечи, дрожащие в ночном воздухе, а за ними – нетерпеливые лица Кэтрин, Эдгара и Анны. Встречать меня вышла даже горничная, Хэтти.
– Это
Не успеваю я ступить на землю, как начинаются расспросы.
– Что сказал мистер Лонгман, Элиза? Пожалуйста, отвечай! – умоляет Кэтрин. Расскажи нам все-все, с самого начала.
– Нет, с самого начала не надо, – вмешивается Эдгар. – Не то мы здесь всю ночь простоим. Переходи к самому главному – что сказал мистер Лонгман?
Меня пронзает острая боль под ребрами. Разочарование родных еще хуже, чем мое собственное. «Я же говорила», – скажет мама, в душе радуясь моей неудаче. А брат, сестры и отец страшно расстроятся.
– Ах, Эдгар, да что ж тебе не терпится? Анна, попроси кухарку принести чашу лучшего оксфордского пунша, да скажи, пусть поторапливается. Джон все еще не вернулся, и я страшно беспокоюсь, – взволнованно заламывает руки мама. – Он обещал вернуться до твоего приезда.
Я облегченно вздыхаю. Больше всего я боюсь рассказывать о своей неудаче отцу. Он всегда в меня верил и поддерживал мои начинания. Это он дал мне денег, когда я решила открыть школу для юных леди. И он же предоставил средства на мою первую книгу стихов, да еще настоял, чтобы бумага и переплет были самого лучшего качества.
– Наверное, засиделся за бумагами или засунул куда-нибудь ключи, – бодрым голосом произношу я, пряча нотки облегчения.
– Что сказал мистер Лонгман? – донимает меня Эдгар, расправляя фалды сюртука и опускаясь в кресло. – Держу пари, он нашел, что твои стихи бесконечно превосходят поэзию этого мошенника лорда Байрона.
Он со смешком оглаживает сюртук.
– Мы выпьем за тебя, как только подадут пунш.
– Пожалуйста, не надо пунша, – прерывающимся шепотом говорю я. – Нечего праздновать.
Я смотрю на свои башмачки, испачканные лондонской пылью, на потемневшие жемчужные пуговки. Какие найти слова, чтобы смягчить разочарование моих родных?
– Издателей больше не интересует поэзия, – говорю наконец я.
– Чепуха! – Эдгар усаживается поглубже в кресло. – Это из-за твоего упрямого решения использовать свое настоящее имя?
– Ты сказала ему о своей первой книге, что ее пришлось допечатывать меньше месяца спустя? – осторожно интересуется Кэтрин.
– Мистер Лонгман не предлагал мне издаваться под псевдонимом. Он просто отказался принять мои стихи.
Я тереблю пальцами нитку жемчуга на шее. У меня перехватывает горло.
– Мне очень жаль.
– Ну что ж, – надувает щеки мама. – Я всегда считала твои стихи чересчур откровенными, если уж на то пошло, даже нескромными. Очевидно, мистер Лонгман отверг их по той же причине.
Я стискиваю зубы. Опускаю взгляд и вижу побелевшие соленые круги под мышками, чувствую лондонский смрад на платье и на коже.
– Он сказал, что поэзия теперь никого не интересует. Людям нужны романы, желательно в готическом стиле.
– А разве ты не можешь написать что-нибудь такое, милая Элиза? – спрашивает Кэтрин.
– Глупости это все. Ты не нуждаешься в деньгах. Ты писала стихи просто… просто…
Голос Эдгара прерывается, точно он не совсем уверен, зачем я писала стихи.
– Ты слишком обнажила свою душу в предыдущей книге, – добавляет мать. – Из-за нескромности этих стихов кое-кто из соседей начал поглядывать на меня с нездоровым любопытством. Тебе не стоило публиковать их под своим… под нашим именем, моя дорогая. Они слишком откровенны.
– Значит, господам Китсу [4] и Вордсворту [5] можно открывать свои чувства, а мне – нет. Ты это хочешь сказать?
– По-моему, мама просто спросила, не можешь ли ты строчить свои вирши для себя, – успокаивает меня Эдгар. – Ведь настоящей поэзии не нужна публика, правда?
Я отчаянно пытаюсь найти слова, объясняющие, зачем мне публика, почему для меня важно видеть под этими «виршами» свое имя. Именно это позволяет мне чувствовать себя частью огромного, необъятного мира, где я связана с другими, мира, где я чего-то стою. Разве можно этого достичь, если писать для себя, оставаясь незаметной, безымянной?
4
Джон Китс (1795–1821) – поэт младшего поколения английских романтиков.
5
Уильям Вордсворт (1770–1850) – английский поэт-романтик.
Мать склоняет голову набок и кивает.
– В твоем стремлении во что бы то ни стало опубликовать свои стихи есть какая-то претенциозность… Для женщины это даже… безнравственно.
Я замираю. В глазах закипают слезы. В памяти всплывают слова мистера Лонгмана. «Поэзия – не женское дело…» Но мамино упоминание о безнравственности – это уже чересчур. Я сердито смотрю на нее, однако она благочестиво возводит очи к небесам.
Анна – милая, добрая Анна – тянется к моей руке.
– Не отчаивайся, Элиза. Есть другие издатели.
Я благодарно киваю, потеряв дар речи. Слова матери и Эдгара накладываются на высказывания мистера Лонгмана. У меня сжимается сердце. За охватившим меня гневом, за оправданиями в необходимости публики маячат мои вечные сомнения. Самозванка. Самозванка. И еще что-то, туманное и неопределенное. Чувство потери. Оно просачивается сквозь злость, досаду и неуверенность в себе. Кто я теперь? Жалкая старая дева из Саффолка, опубликовавшая под своим именем всего одну тоненькую книжку…
Я вижу в серебряной чаше для пунша свое отражение: тронутая сединой копна темных волос, паутинка морщин вокруг глаз, складки в углах губ. Мне тридцать шесть. И я никто.