На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни
Шрифт:
Осенью 1945 года Маргариту Евгеньевну Турышеву по ходатайству Магаданского обкома КПСС реабилитировали. Она тут же собралась и уехала на родину в Свердловск повидать мать. Обещала друзьям писать. Но ни одного письма никто не получил.
Опасаясь, что она заболела в Свердловске, Вишневецкий по просьбе директора театра запросил Свердловск. Оказалось, что, во-первых, Турышева не приезжала ни в Свердловск, ни в Свердловскую область. И во-вторых, мать ее умерла в 1941 году. И ведь какая скрытная: такое горе
«Странно, что она не написала вам, — удивлялась автор письма, — ведь ваша мама не меняла адрес в Саратове».
Я медленно сложила письмо и вспомнила, что Маргарита еще в ярославской тюрьме говорила мне: «Когда освобожусь — ни за что не вернусь в родной город, где люди знают, что я сидела. Уеду на другой конец России».
Так она и сделала, обрывая все концы, все дружеские связи.
Все же я рада, что облегчила ей последние годы ее заключения. А мне предстояло еще целых пять лет тяжелых страданий…
Когда меня в Саратове привели к какому-то незнакомому следователю, он едва успел заполнить анкету, как сбежались все молодые следователи, которые знали меня в 1937 году и, действительно, помнили хорошо.
Они так бурно мне радовались, а я им, что новый следователь от удивления только пучил глаза.
Они уселись полукружком вокруг меня и расспрашивали, где я была, на каких работах, как себя чувствую. Я им рассказала, как мы рыли траншеи в Магадане для водопровода, стоя по колено в ледяной воде, метр — земля, второй метр — вечная мерзлота. Потом я спросила о судьбе Саши и Константина Ивановича. Оба оказались на Колыме…
«Но это ведь в ведении Вишневецкого, — подумала я, — неужели он не поможет своим бывшим товарищам?» И тут я вспомнила:
— Да, а Вишневецкий шлет вам всем привет! Словно разорвалась бомба. Все ошалело уставились на меня.
— Он с вами вместе ямы копал? — неимоверно фальшивым тоном сожаления спросил один из следователей. Всю жизнь ненавижу фальшь в любом виде!
— Какие ямы?! — вскрикнула я возмущенно. — Он же начальник всех северо-восточных лагерей, понимаете? Я у него на приеме была, просила спасти мою подругу — она просто погибала на лесоповале.
Они ошалели. Они превратились в статуи. Так оказалось, что я о Вишневецком действительно знаю больше, чем они.
Побледнели? Да. Некоторые из них были почти на грани обморока. И чего они так испугались? Обрадоваться… конечно, им было не обязательно. Если они думали, что расстрел ему заменили лагерем, то можно удивиться. Но так испугаться?!
Они, вероятно, все дружно давали показания на него, может даже на очной ставке. Но ведь они не спасли в свое время ни Сашу Артемова, ни Константина Ивановича.
Они клялись уйти отсюда — пустая болтовня, никуда не ушли, до сих пор здесь. Ушли только Саша и Константин Иванович, за что и поплатились своей свободой. Может, и жизнью. И я сказала безжалостно:
— Да, если вдруг вас постигнет судьба Артемова и вы попадете в северные лагеря… вы же будете в полной власти Вишневецкого. Артемову он должен помочь, и Константину Ивановичу тоже.
Я оглянулась. В комнате, кроме нового следователя, уже никого не было. Их как ветром сдуло.
Переследствие прошло хорошо, было установлено: всё неправда, всё клевета.
Щенников работал в Москве — Берия забрал его к себе в аппарат. Но когда-то он меня не обманул: то, что он не привел в деле ни одного вымышленного факта, сыграло свою роль.
— Разбирать-то нечего, одни голословные обвинения, — сказал следователь.
Дело послали на утверждение в Москву. И все в камере, и начальник тюрьмы, и врач — все знали, что я скоро буду на свободе.
Уже месяц, как закончилось переследствие, пошел другой, третий, четвертый, пятый, шестой, а ответа из Москвы всё не было.
Мама и сестра были так близко, всего за несколько кварталов, и я не видела их четыре года. Шел март 1941 года…
Я старалась держать себя в руках. Как обычно, рассказывала, но… однажды сорвалась. У меня был сильнейший сердечный приступ. Около меня долго возились врач и медсестра, делали уколы, давали лекарство. Наконец приступ прошел. Все сидели притихшие, огорченные. В камеру вошел начальник тюрьмы, остановился возле моей койки.
— Что же это вы, Мухина? Надо держаться. Ведь у вас дела очень хороши. Я звонил насчет вас в НКВД — освободят непременно, либо с полной реабилитацией, либо с зачетом срока, освободят непременно. Это у них всё впереди, — и показал на моих товарищей по камере, — а у вас всё позади.
— Но почему так долго нет ответа из Москвы?
— Так ведь вас сотни тысяч, если не миллион… Там заседают день и ночь. Потерпите немножко.
— Дайте мне хоть свидание с матерью и сестрой! Пожалуйста!
— Стоит ли в такой тяжелой обстановке? Скоро домой пойдете…
— Стоит, надо… Я больше ждать не могу…
— Ладно, свидание будет. Давайте их телефон. Позвоню. Если вдруг придет завтра, послезавтра освобождение, пусть встретят вас у ворот тюрьмы.
Свидание состоялось, между нами был широкий прилавок, и мы не могли дотянуться друг до друга, чтоб поцеловаться. Тогда мы поцеловали друг у друга руки.
Они плакали всю дорогу домой, а я — придя в камеру. Затем принялась учить адреса, по которым надобно сходить, когда освобожусь.
Все адреса выучила.
Вызвали меня 14 апреля 1941 года. От радости у меня ноги стали ватными.
Я раздала все свои вещи (у них всё впереди, а у меня позади) и, шатаясь от счастья, как пьяная, сошла по лестнице, без вещей.