На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Шрифт:
Что позволили себе замалчивать, и замалчивать бдительно, поводыри русской эмиграции, называющие себя борцами за свободу России?
Главный герой романа «Жизнь и судьба» — свобода. Свобода, которой в родной стране нет. Никакая цензура не могла бы купировать, «сократить» этого героя, ибо он жив в каждом, без преувеличения, образе, он пульсирует страхом и болью о потерянной свободе, памятным глотком свободы, жаждой воли вольной.
Заглавный герой, или тема свободы, раскрывается со страстью и без умолчаний в предсмертной исповеди, на лагерной больничной койке, революционера Магара.
«…Мы не понимали свободы. Мы раздавили ее. И Маркс не оценил ее: она основа, смысл,
Возможно, это слова человека раздавленного, судьба которого бросила, в его глазах, кровавый отсвет на всю историю. Произнеся их, зэк Магар повесился.
Но вот перед нами свободные люди, высказывающиеся с редкой, давно непривычной для нашей подцензурной литературы откровенностью. Говорят о Чехове, который сказал о России, как никто до него не говорил, даже Толстой. «Он сказал: самое главное то, что люди — это люди, а потом уж они архиереи, русские, лавочники, татары, рабочие… люди равны, потому что они люди»…
«Ведь наша человечность всегда по-сектански непримирима и жестока. От Аввакума до Ленина наша человечность и свобода, — продолжают герои Гроссмана, — партийны, фанатичны, безжалостно приносят человека в жертву абстрактной человечности… Чехов сказал: пусть Бог посторонится, пусть посторонятся так называемые великие прогрессивные идеи, начнем с человека, будем добры, внимательны к человеку, кто бы он ни был… Вот это и называется демократия, пока несостоявшаяся демократия русского народа».
Может быть, именно это, чеховское, «пусть Бог посторонится», несозвучное взглядам русской эмигрантской прессы, и привело ее в некоторую оторопелость. Но не эмигрантское свободомыслие — наша тема.
Безоглядно смелый, рискованный — и по месту, и по времени (война, эвакуация) — разговор этот вызвал у его участника физика Штрума такой прилив духовной энергии, что привел к огромному научному открытию. «…Странная случайность, вдруг подумал он, внезапная мысль пришла к нему, когда ум его был далек от мыслей о науке, когда захватившие его споры о жизни были спорами свободного человека, когда одна лишь горькая свобода определяла его слова и слова его собеседников».
Гроссман описывает известный всему миру сталинградский «дом Павлова» в последние минуты жизни его защитников. Не нравится Павлов (в романе Греков) политработникам. Слухи доходят (под землей, другой связи с осажденным домом нет), что защитники ведут между собой слишком вольнолюбивые беседы, поговаривают о «всеобщей принудиловке», о том, что после войны нужно распустить колхозы и пр. «Для расследования» направляют к ним батальонного комиссара Крымова, известного нам еще по первой части гроссмановской сталинградской эпопеи («За правое дело», «Новый мир», No№ 7–10, 1952). Между комиссаром и Грековым происходит знаменательный разговор:
«— Давайте, Греков, поговорим всерьез и начистоту. Чего вы хотите?…
— Свободы хочу, за нее и воюю.
— Мы все ее хотим.
— Бросьте, — махнул рукой Греков. — На кой она вам. Вам бы только с немцами справиться».
Ночью Крымова ранило, пуля ожгла голову, и он решил, что это Греков стрелял в него, решившего отстранить Грекова от командования: «Политически горбатых не распрямляют уговорами».
Начинается немецкое наступление, и Греков погибает вместе со всеми защитниками прославленного дома. А не погибни он, расстреляли б его свои, по доносу комиссара.
Не успели расстрелять, так уничтожили документы, представлявшие Грекова к званию Героя Советского Союза посмертно. Многого захотел Греков свободы…
Другой персонаж, подполковник Даренский, видит в калмыцкой степи старика, скачущего на коне. «Даренский
— Воля…воля…воля…
И зависть к старому калмыку охватила его».
Но если тоскуют по воле все или почти все герои Василия Гроссмана, если они испытывают, как физик Штрум, прозрение — в редкие драгоценные мгновения свободы, — то что же происходит в стране, ведущей войну под знаменами свободы и демократии? Почему ученые, даже столь известные, как профессор Соколов, работающий со Штрумом, доходят до полного раболепия перед собственным государством, воспринимая «гнев государства, как гнев природы или божества?.. Однажды Штрум прямо спросил его…»
Далее отсутствует несколько страниц. Утеряны, заменены многоточиями. Можно только догадываться, о чем они, эти утерянные страницы. Нет ответа профессора Соколова, отчего он раболепствует перед властью, но сразу же после пробела появляется новый герой, Мадьяров, появляется, как если бы был нам давно знаком. Мадьяров не верит, что маршалы Тухачевский, Блюхер и другие военачальники были врагами народа, и мечтает — ни больше, ни меньше — о свободе печати…
«Спокойная обыденность мадьяровского голоса казалась немыслимой».
Нетрудно понять, почему от образа вольнолюбивого Мадьярова в романе остались ножки да рожки. Столь «немыслимый» текст не только написать, но и хранить в СССР — опасность смертельная… Во скольких домах, во скольких столах побывали экземпляры рукописи, числившиеся «в бегах»!..
Тем не менее высказаться Мадьярову удалось. В полной мере. Это сделал за него автор. Можно сказать, открытым текстом. В рукописи, предназначенной для московского журнала. Для этого ему пришлось прибегнуть к литературному приему, в высшей степени — для Гроссмана — рискованному.
Действие романа происходит то по одну линию фронта, то по другую. Перед нами концентрационные лагеря — немецкие и советские, окопы и штабы немецкие и советские. ставка Гитлера и ставка Сталина. Поначалу возникает ощущение, что книга написана как бы двухцветной; перемежаются страницы коричневые — о гитлеровцах, и красные — о силах «прогресса и демократии». Но вскоре понимаешь, что ощущение это — ложное. Оптический обман, не более того. На «коричневых» страницах обстоятельно разъясняется все то, что недосказано на страницах «красных». Мотивы поступков. Закономерности явлений, психологических и социальных. Однотипность размышлений по обе стороны фронта поражает.
Немецкий офицер Питер Бах, когда-то ненавидевший Гитлера, подводит итоги своему заблуждению: «…Удивительная вещь, долгие годы я считал, что государство подавляет меня. А теперь я понял, что именно оно выразитель моей души».
Советский ученый Штрум, теоретик ядерной физики, ощущал родное государство как могильную плиту, — «навалится на него, и он хрустнет, пискнет, взвизгнет и исчезнет». Однако после звонка Сталина к Штруму духовная эволюция советского человека зеркально отражает эволюцию новоявленного нациста Питера Баха. «Но ведь звонок Сталина не был случайностью. Ведь Сталин — это государство, а у государства не бывает прихотей и капризов». «Все происходившее невольно стало казаться естественным и законным. Правилом стала жизнь, которой жил Штрум… Исключением стала казаться жизнь, которая была раньше, и Штрум стал отвыкать от нее». Штрум вспоминает рассказ Крымова о «психологической перестройке» следователя военной прокуратуры, который был арестован в 1937 г. и в первую ночь после скорого освобождения произносил свободолюбивые речи, сострадал всем лагерникам, а когда его восстановили в партии, перестал звонить Крымову, попавшему в беду…»