На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Шрифт:
Он замолчал, читавший паренек, и никто не подхватил, как обычно; предвиденье Гумилева было ужасающе реально: он написал, оказывается, это свое стихотворение «Рабочий» не только о собственной судьбе…
Все удрученно молчали, и тогда паренек продолжил едва слышно:
Пуля, им отлитая, просвищет Над седою, вспененной Двиной, Пуля, им отлитая, отыщет Грудь мою, она пришла за мной. Упаду, смертельно затоскую, Прошлое увижуТак совершенно естественно пришла, вслед за предвоенной романтикой Багрицкого и Михаила Светлова, мужественная и горькая романтика Гумилева…
В самом деле, могла ли волновать нас теперь поэзия нашего детства: «Нас водила молодость В сабельный поход. Нас бросала молодость На Кронштадтский лед…»?
Вместо этого в жизнь моих друзей вошла Марина Цветаева:
Все рядком лежат, — Не развесть межой. Поглядеть: солдат! Где свой, где чужой? Белым был — красным стал, Кровь обагрила. Красным был — белым стал, Смерть побелила…Позднее, на лекциях, мы передавали друг другу конспекты по философии, где величайшей крамолой зазвучал Спиноза: «Диктатура — это режим, в котором человек обязан думать и верить согласно предписаниям правителей; они говорят ему, что правда, что ложь, и наказывают его, если он думает иначе». (Трактат 20–35.)
Я помню, как мне показали Спинозу, прикрыв рукой книгу и отчеркнув ногтем еретическое место.
Несчастный Барух Спиноза! Вначале его изгнали раввины, теперь он стал еретиком в эпоху, уничтожавшую раввинов…
Спиноза чередовался с запретным Волошиным и «непонятным» Пастернаком.
Сновали, сновали под студенческими столами листочки — «безымянные» стихи. Самиздат, как говорят теперь.
В те годы, когда и Солженицын, и Евгения Гинзбург, и Варлам Шаламов еще изнывали в каторжных лагерях, к нам пришли на помощь Гумилев и Цветаева, Волошин и Пастернак…
Самиздат, зародившийся в страшные годы террора, сразу обрел высоту классики. И это определило его значение и непреходящее влияние…
ЧАСТЬ 2
«Цветет в Тбилиси алыча»
I. Реанимация общественной мысли. Всполохи 1953 года
Жизнь в России, особенно в последние годы сталинщины, была как бы жизнью в глубоком колодце. Народ опустили в колодец, и он существовал там в кромешной тьме, лишенный всякой информации, кроме отфильтрованной, или «идейно-напряженной», как говорят на Руси специалисты по оболваниванию.
Помню ужас соседа, работавшего в каком-то учреждении, на нищенской зарплате. Он прибежал с расширенными от испуга глазами, бормоча: «Что стряслось?! Что будет?! Приказано портреты Берия снимать! Лаврентия Павловича! Самого!..»
А улица, полупьяная по выходным, была равнодушна и цинична. Горланила
Вячеслав Михайлович Скрябин, партийная кличка Молотов, еще был в силе. Частушки о его крушении загорланили через четыре года. С тем же цинизмом и по-олнейшим равнодушием…
В страшном испуге находились лишь бывшие «проработчики», доносчики, заплечных дел мастера.
Особенно суетилась «Литературная газета», трусливая, как все хулиганы.
Только что, к примеру, она смешивала с грязью, затаптывала ленинградского писателя Юрия Германа. До того докричалась, что повесть Юрия Германа «Подполковник медицинской службы», о враче по фамилии Левин, опубликованная в журнале «Звезда» наполовину, была спешно изъята, а набор рассыпан…
И вдруг в той же самой «Литературке» появился «трехколонник славы» — в честь крупнейшего писателя Юрия Германа. Его величали, как Шекспира в юбилейный год, конечно, даже не вспомнив о том, как затаптывали вчера.
Василия Гроссмана, правда, еще не подымали: пока только Юрия Германа, Сталиным не меченного. Однако было совершенно ясно, что в безотказно действующем государственном механизме полетели какие-то шестерни.
Владимир Ермилов главный редактор «Литературки», травивший десятки писателей «от Маяковского до Твардовского», как говаривали в Союзе писателей, стал вдруг восславлять Твардовского и ругать собственных друзей, писателей из МГБ типа Василия Ардаматского…
Василий Ардаматский вряд ли, впрочем, заслуживал упоминания, если бы позднее не стал, наряду со Львом Никулиным, «ведущим антиписателем»; такие литераторы с вывернутой наизнанку моралью, восхваляющие ложь, вероломство, убийства, если они, конечно, «во славу революции», заслуживают особого рассмотрения, и к ним мы вернемся.
Но тут произошло неожиданное. Массовый читатель не умел «перестраиваться» столь стремительно; он помнил тональность вчерашних газетных разносов и — недоумевал. Он не был прожженным циником, массовый читатель, и требовал объяснений…
Литература — это «должное», а не «сущее» — напоминали «Литературке» чаще всего отставные полковники, или, в просторечии газетчиков, «чайники».
«Литературка» взялась срочно переучивать читателя, заведенного ею самой в дебри бесчисленных фальшивых теорий: бесконфликтности, примата положительного героя и пр.; это была светлая минута в жизни «Литературки» — люцидум интервалпум, как шутили старые писатели, окончившие еще классические гимназии, т. е. светлый промежуток у сумасшедшего…
В этот светлый промежуток «Литературка» пыталась устыдить даже советских издателей, опубликовав нашумевшую в свое время статью «Найти собакина» (т. е. разбойника-рецензента, готового угробить любую нежеланную издательству рукопись).
Люцидум интерваллум продолжался, как и полагается, считанное время. На даче Ермилова висела железная табличка с надписью: «Осторожно: злая собака». Кто-то приписал на ней гвоздем: «и беспринципная». Пришлось табличку срочно отрывать.
Но на том перестройка и кончилась. Сталинские методы фальсификации общественной мысли, вошедшие в плоть и кровь, снова высыпали наружу, как сыпь при скарлатине.