На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Шрифт:
«Эффект Фоменко» — передашь словами?
Я говорю об этом отнюдь не свысока, не умудренно-иронически. Говорю с горечью: мы были не мудрее. Не прозорливее. Человеку трудно поверить в нечеловеческое.
Разве что спившийся с круга, с гениальными прозрениями Глазков догадывался о сущем, написав еще в июне 41-го года, в первые дни гитлеровского нашествия на Россию:
Господи, вступися за Советы, Упаси страну от высших рас, Потому, что все Твои заветы Гитлер нарушает чащеНо и тем, кто не был мудр, как Глазков, у кого не было фоменковской судьбы или судьбы Солженицына, — всем стало не по себе 14 августа 1946 года. В тот день и пропало пьянящее чувство победы. С государственных высот покатился первый камень, вызвав обвал, который похоронил под собой почти целое литературное поколение. Назывался этот первый камень весьма прозаично: Постановление ЦК КПСС о журналах «Звезда» и «Ленинград». Стихи Ахматовой, рассказы Зощенко были объявлены государственной опасностью.
Сталин и Жданов защищались от Ахматовой и Зощенко?
Бог мой! Миллионы были увезены в лагеря «черными воронами». Увезли бы еще двоих, погубили б, как погубили Мандельштама или Бабеля. Расправились бы тихо… Но — нет. Устроили «танец с саблями», угрожающую лезгинку с кинжалом в зубах: «Хочу обниму, хочу зарежу…» На весь мир сабельный звон. Зачем?
Весь мир принялся торопливо объяснять это необъяснимое: «Ленинград был всегда окном на Запад, не случайно атаковали Ленинград, чтоб не глядели на Запад», — объяснил Вальтер Викери. Другие рассматривали постановление ЦК о Зощенко и Ахматовой «изолированно», как удар по Ахматовой и Зощенко.
О советских исследованиях и говорить стыдно.
«Литгазета», размахавшись руками, не могла остановиться. В 49-м, третьем году кликушества, в редакционной статье от 16 февраля без подписи (что усугубляло вину) редакция уличила кинокритика профессора И. Вайсфельда в том, что он преступно искажает Ленина. «Ленин учил, — безапелляционно заявляет он (т. е. преступный кинокритик. — Г. С.), — что сознание человека не только отражает объективную реальность, но и творит ее. Под формулировкой Вайсфельда охотно подписался бы любой идеалист, любой махист».
Каков же был ужас борцов за чистоту ленинской мысли, когда на другой день выяснилось, что кинокритик дословно воспроизвел фразу Ленина. Только кавычки не поставил…
Всю ночь и весь день редакция мысленно тряслась уже в «черном вороне», по дороге на Лубянку. Люди сидели в своих кабинетах серые и не отвечали на вопросы. В следующем номере (от 19 февраля), конечно, было помещено «Исправление ошибки». «В процитированной фразе, — рыдала газета, — Вайсфельд изложил запись В. И. Ленина в «Философских тетрадях». Редакция «Литературной газеты» допустила ошибку…» и пр. и др.
На другое утро автор сей редакционной статьи литературовед П. был задержан у Боровицких ворот Кремля. Больной, неврастеничный, задерганный человек, он от страха сошел с ума и прорывался в Кремль, к Сталину — объяснить, что он не со зла, он патриот…
В чем причина сталинской истерики 46-го года, подлинная причина, так и оставшаяся, увы, вне поля зрения исследователей?
… Я знал на войне, что самое страшное не атака, не бой, а минуты, секунды, скажем, перед входом самолета в зенитный огонь. Когда ты видишь черные или белые дымы разрывов, но еще не вошел в них, вот-вот войдешь. Ощутишь запах пороха, треск рвущейся самолетной обшивки… Тут-то сердце и сжимает…
Как же поразился я, когда, вернувшись с войны, прочел строки молодого, никому тогда не известного поэта:
Когда на смерть идут — поют, А перед этим можно плакать. Ведь самый страшный час в бою Час ожидания атаки… Мне кажется, что я магнит, Что я притягиваю мины. Разрыв — и лейтенант хрипит, И смерть опять проходит мимо. Но мы уже не в силах ждать, И нас ведет через траншеи Окоченевшая вражда, Штыком дырявящая шеи. Бой был коротким. А потом Глушили водку ледяную, И выковыривал ножом из-под ногтей я кровь чужую.Семен Гудзенко, автор этих стихов, написанных в 42-м году, прочитал их Илье Эренбургу, и Эренбург добился их публикации. «Этого нельзя придумать! — кричал Эренбург по телефону секретарю Союза писателей Алексею Суркову, — надо побывать в штыковой самому, чтобы «выковыривать из-под ногтей чужую кровь».
Едва правда о войне начала пробиваться на страницы газет и журналов, как послышался окрик партийного руководства: «Хватит! Военная тема отражена, теперь нужно отражать мирный созидательный труд».
Гудзенко ответил на окрик стихами, опубликованными только после его смерти. Спокойными стихами, которые он читал в студенческих аудиториях и которые, оказывается, прозвучали вызовом сталинским указаниям, о чем мы тогда и не подозревали:
У каждого поэта есть провинция, Она ему ошибки и грехи, Все мелкие обиды и провинности Прощает за правдивые стихи. И у меня есть тоже неизменная, На карту не внесенная, одна, Суровая моя и откровенная, Далекая провинция — Война…Партийная пресса снова и снова требовала уйти от фронтовых тем: надо-де жалеть людей, вернувшихся с поля боя, не растравлять раны. Гудзенко ответил «гуманистам» в 45-м году стихами «Мое поколение».
Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели. Мы пред нашим комбатом, как пред Господом Богом, чисты. На живых порыжели от крови и глины шинели, На могилах у мертвых расцвели голубые цветы… Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели, Кто в атаку ходил, кто делился последним куском, Тот поймет эту правду, — она к нам в окопы и щели Приходила поспорить ворчливым, охрипшим баском.