На лобном месте
Шрифт:
И охрана бросала цветы.
Ах, как шаг мы печатали браво,
Как легко мы прощали долги!..
Позабыв, что движенье направо
Начинается с левой ноги... Если не хватает миру, "полевевшему" миру, мудрости, то прежде всего именно этой мудрости, отсутствие которой стоило жизни миллионам и миллионам людей, позабывших, что "движенье направо начинается с левой ноги".
Эти песни принес Галичу страшный опыт 1968 года, подмявшего под танковые гусеницы чешский социализм. И личный опыт. Он прочитал -- пропел свои стихи в клубе "Под интегралом", в академическом городке под Новосибирском.
Танковый год принес углубление социальных мотивов, а бездушие и безмыслие подвыпивших маляров и вполне трезвых шоферов такси, твердивших: "Мы их кормим, а они...", бесчувствие народной толщи к тревогам и бедам своей российской интеллигенции ускорило переход Галича к сатире.
Начало семидесятых годов, вплоть до часа вынужденной эмиграции, горького часа изгнания, усилило издевку над теми, "кто умывает руки и ведает, что творит".
В стихах Галича всегда есть хорошо разработанная фабула. Сатирически заостренный сюжет, фантастические, безумные ситуации не воспринимаются как фантастика и безумие. Безумна действительность.
Если в шестидесятые годы самый распространенный герой Галича -обыватель-работяга, который, распив пол-литра на троих, спит на досках или под мостом, "поскольку здоровый отдых включает здоровый сон", спит и год, и два, и вот уж полвека, передав всю полноту своей власти кровавым палачам, то в семидесятые годы появляется другой герой -- начальничек, микроскопический начальничек, но -- начальничек, который уж не просто спит, но -- в вековой дреме своей -- активно соучаствует в преступлениях и обманах режима; он на том же духовном уровне, что и обычный "работяга", только слаще ест и командует. Он окружен бытовыми реалиями, характеризующими его нравственный и духовный мир. У него, как и у прежних героев, индивидуализирован язык. Порой само повествование сказовое, как у Зощенко. Автор говорит языком своего героя.
Откровенничает ли сам герой или автор -- языком героя, -- интонационный строй не мелодичный, не напевный, а разговорный.
Булат Окуджава как композитор намного богаче Александра Галича. Галичу, по характеру его дарования, просто не нужны музыкальные вариации. Аккомпанемент его связан с поэтикой. Именно речитатив соответствует разговорной интонации поэзии. Всегда, во всех произведениях доминирует Галич-поэт. Галич-музыкант лишь отбивает ритм...
Ему только и остается это делать, когда, скажем, на митинге в защиту мира берет слово Клим Петрович Коломийцев, мастер цеха, кавалер многих орденов, депутат горсовета, читающий речи по чужой бумажке.
Если в начале века самой высокой поэзией были восторженные строки Блока:
О, весна без конца и без краю -
Без конца и без краю мечта!
Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!
И приветствую звоном щита! то ныне ценители изящной словесности, порой ненавидящие вознесенных невежд до дрожи душевной, повторяют с наслаждением строки поэта:
"У жене моей спросите, у Даши, У сестре ее спросите, у Клавки, Ну ни капельки я не был поддавши, Разве что маленько, с поправки..."
Кольцо смыкается.
Ведь уже на самой первой странице сказано о миллионах климов, от Клима Ворошилова, наркомвоенмора, предавшего всех своих боевых друзей, до безвестного Клима Коломийцева, который, и предавая, кого прикажут, ни на минуту не задумывается над тем, что мучает автора: "И теперь, когда стали мы первыми, Нас заела речей маета. Но под всеми словесными перлами Проступает пятном немота..."
Его, Клима Петровича, устраивает, вполне устраивает сытая немота.
А коли так, что же удивительного в том, что снова, один за другим, пропадают "крикуны и печальники". Что на втором этаже писательского клуба в Москве, в комнате No 8, которую еще называют "дубовым залом", идет нескончаемое заседание закрытого секретариата, нечто вроде Особого совещания сталинских времен.
Мы все прошли через этот "дубовый зал". Наступила очередь и Галича, бедствия которого достигли апогея, когда однажды в семье члена Политбюро Полянского, известного мракобеса, включили магнитофон и секретарь МК партии Ягодкин, приглашенный в гости, проявил бдительность и указал на "вредоносность".
Как пишет Александр Галич в своей новой, еще не опубликованной песне: "Однажды в дубовой ложе Был поставлен я на правеж. И увидел такие рожи, Пострашней балаганных рож..."
Галич держится долго. На удивление долго. Его выталкивают из Союза писателей, из "общества", из страны, а он поет в любой квартире, в любом доме, уставленном магнитофонами: "Я выбираю Свободу, Но не из боя, а в бой. Я выбираю Свободу Быть просто самим собой... Я выбираю Свободу, Я пью с нею нынче на "ты". Я выбираю свободу Норильска и Воркуты..."
...Последние годы, годы разнузданного шовинизма, Галич все чаще пишет о расизме, о национальном высокомерии, об антисемитизме. Вслед за ироническими стихами "Ох, не шейте, евреи, ливреи" и "Песней исхода" (1971 г.), навеянной разговором в ЦК партии, появляется "Поезд" (памяти Михоэлса). "Наш поезд уходит в Освенцим Сегодня и ежедневно". Он завершает, наконец, и поэму "Кадиш", посвященную польскому герою-педагогу Янушу Корчаку, -- поэтический шедевр, который он с храбростью отчаяния позволил себе прочитать в Москве семидесятого года, Москве "самолетного процесса".
"Из года семидесятого Я вам кричу: "Пан Корчак! Не возвращайтесь! Вам стыдно будет в этой Варшаве... Рвется к нечистой власти орава речистой швали... Не возвращайтесь в Варшаву, Я очень прошу вас, пан Корчак! Вы будете чужеземцем В вашей родной Варшаве!"
Прочитав такое в Москве 70-го года, надо отрешиться от земной суеты и быть готовым к смерти...
Но что делать всем остальным? Что делать? Неужели все было напрасным? И смерть в лагере молодого поэта Галанскова, и муки генерала Григоренко, годами скрученного смирительной рубахой, и жертвы, все новые жертвы, идущие с поднятой головой на свою Голгофу...
Что думает об этом Галич, получивший, к тому времени, уже три инфаркта, полуживой, замученный Галич?
Он создает песню-пророчество "Летят утки".
С севера, с острова Жестева
Птицы летят,
Шестеро, шестеро, шестеро
Серых утят...
...Грянул прицельно с наветренной
В сердце заряд,
А четверо, четверо, четверо
Дальше летят!.. В книге стихотворение это кончается так: "И если долетит хоть один, значит, стоило, значит, надо было лететь".