На лобном месте
Шрифт:
"Двое в степи" -- точное свидетельство того, что тема еськинщины была для автора "Звезды" подспудно-главной, выстраданной: героями новой повести Казакевича оказались молоденький лейтенант Огарков и слепая жестокость сталинского времени -- военный трибунал, приговоривший Огаркова к расстрелу.
Он был начальником химической службы. Огарков, но в общей неразберихе его погнали с пакетом в одну из дивизий, и Огарков, горожанин, потерял в лесах направление и пакета не доставил. Никаких бед от этого не произошло, но автор пока что об этом не сообщает. А сообщает о другом: сидит Огарков
Далее повествование теряет свой предначертанный соцреализмом ход и становится совершенно необычным для дозволенной литературы.
Немцы наступают, фронт уходит, и в суматохе об Огаркове и солдате, охранявшем его, забыли. И они остаются как бы на ничьей земле. Немцы прогрохотали где-то в стороне, а советских и след простыл... И вот приговоренный к смерти Огарков и солдат Джурабаев пробираются к своим. Вначале Джурабаев ведет приговоренного, подпирая его в спину штыком, а потом идет рядом и воюет рядом. Джурабаева ранят, и Огарков тащит его на своих плечах. Потом, когда Джурабаев умирает, Огарков забирает его оружие и документы и вместе с разбитыми частями, которые тоже пробиваются из окружения, вырывается к своим... Своим, по сути, уже расстрелявшим его...
Художественная сила повести, поэтичность речи приковывают читателя сразу же, как и в "Звезде".
"Армия отступала по необозримым степям, и вчерашние крестьяне равнодушно топтали спелую пшеницу, которая валялась повсюду запыленная, избитая, изломанная".
Как поразительно емка первая фраза повести! Крестьяне, равнодушно топчущие пшеницу... Тоска в глазах отступающих солдат -- рабочих парней, которым придется переделывать чью-то плохую работу.
Но вот от точного реализма деталей автор словно уводит нас, вместе с героями, к небу, горящему отраженным земным светом: "... наступил рассвет, запели птицы и забегали посыльные. На востоке, где была Волга, встали огромные вертикальные красные полосы, похожие очертаниями на гигантских алых солдат, медленно идущих вдоль горизонта".
Вскоре второе, придонное течение, о котором я говорил, подымается наверх. И оказывается прямой угрозой для режима. И для автора...
Солдат Джурабаев, охранявший Огаркова, прост, как трава. Как ветер. У него острый слух степного человека, он слышит не только дальние выстрелы... "Ворона на тополе наконец замолчала, улетев или, возможно, заснув. Недалеко в густой пшенице раздавался тихий шорох -- там возились суслики или полевые мыши. Все громче становилось стрекотание множества насекомых".
Он добр и справедлив, степной житель. Разводящий намекнул ему: застрели осужденного, если что, а Джурабаев намека не принял, возможно, даже не понял. Вместо этого разделил со смертником кашу, принесенную только ему, часовому.
К вечеру, когда солнце было сзади, бредущий на восток Огарков видел возле себя тень Джурабаева. К этой тени Огарков почувствовал глубокую антипатию, почти ненависть. Не к Джурабаеву, а именно к его тени.
Сама эта тема тени не нова в литературе. О ней говорили немецкие романтики Шамиссо и Новалис. Тень присутствует в прозрачно-фантастической драматургии прекрасного советского драматурга Евгения Шварца. Но в таком предметно-реалистическом
Тень тенью, а между самими людьми -- Огарковьм и Джурабаевым -складываются совсем иные отношения, человеческие. "Он ведь может расстрелять меня, -- подумал Огарков. Почему он этого не делает?..
– - Вы бы поспали, я не убегу... Обещаю вам..."
Они бредут с ним дальше, попадают в чужой бой, где незнакомый пехотный лейтенант, угадав в Огаркове офицера, сунул ему автомат и отправил в разведку. У Огаркова шевельнулась мысль -- удрать, но он подумал о молоденьком солдате, которого ему дали в помощь и который верил в него, как в Бога, и о лейтенанте, сунувшем ему автомат. "Именно доверие к нему этих случайных людей в гораздо большей степени, нежели страх перед степным чутьем и упорством Джурабаева, заставило Огаркова встать и вернуться..."
И он двинулся дальше, в сторону трибунала, "неся автомат впереди себя, как чужую хрупкую вещь. Вскоре руки устали, и он, покосившись на Джурабаева, надел автомат на ремень.
Джурабаев вдруг спросил: "Комсомолец был?" Огарков ответил: "Да!"
– - Ай-ай-ай!
– - сокрушенно закачал головой Джурабаев, выражая этими звуками и порицание, и удивление, и жалость.
Но вот Огарков один-оденешенек. Свободен, как птица. Ощущения его поразительны. Он потерял проклятую тень. Но вместе с тем он потерял Джурабаева, ставшего его фронтовым товарищем. И -- почувствовал себя человеком, лишенным опоры и какой-то видимой цели.
Однако Казакевич не был бы самим собой, то есть крупнейшим мастером сюжета, если б не воздвиг на пути смертника Огаркова новые соблазны. Это милая крестьянка Мария, которая не прочь, чтоб он остался у нее. И молодой сосед-дезертир, добравшийся до своей хаты, голос которого все звучал и звучал в соседнем дворе:
Начинаются дни золотые
Воровской непроглядной любви.
Эх, вы кони мои вороные!..
Сосед звал Огаркова распить с ним бутыль самогона да начать новую жизнь. Огарков отказался, пытаясь не прислушиваться к пьяному голосу, который пел навзрыд:
Мы уйдем от проклятой погони,
Перестань, моя крошка, рыдать...
Все переправы уже взорваны, но Огарков все равно плывет к расстрелявшим его, оставив на берегу любящую душу -- Марию.
Вот он, последний аккорд, нет, еще не книги, а смертельно опасной для автора темы: "Лодка понеслась вперед, и вскоре Огарков очутился на середине реки. Одинокая фигура женщины на берегу исчезла из виду.
Оглядевшись кругом, Огарков ощутил в душе чувство необычайной свободы и даже счастья...
И ему захотелось, чтобы его хоть на одно мгновение увидала мама и Джурабаев. И если жива маленькая химинструкторша Валя, так чтоб и она увидала его. И командир саперного батальона, и курносый лейтенант... Чтобы все они видели, что он не жалкий беглец..."
Возвращается Огарков в штаб армии, в трибунал -- почему же эта тема смертельно опасна для автора?
... Расстреливают патриотов, людей, верных Советской России, -- вот что сказал фронтовой разведчик Казакевич, когда массовые расстрелы были сталинской политикой.