На лобном месте
Шрифт:
Объездчик Орозкул презирал и деда, и его сказки; он решил прогнать деда. Но потом придумал казнь пострашнее: он заставляет деда стрелять в маралов; в маралов из его, дедовой, светлой сказки. Надругается над самым святым и поэтичным в жизни старика.
Мальчик поражен изменой деда; его позвали на пир, и он увидал груду мяса и рога, огромные ветвистые рога, которые могли быть только у Рогатой матери-оленихи. Орозкул, наслаждаясь позором деда, пинал голову Рогатой матери-оленихи сапогом. Пьяный, терявший сознание дед бормотал что-то, лицо
Мальчику стало дурно. Ему казалось, что кто-то метит топором в его глаза. Он тихо вышел, мальчик, весь в жару, и спустился к ледяной реке. "Не вернусь, -- говорил он сам себе.
– - Лучше быть рыбой, лучше быть рыбой..."
Он уплыл навсегда.
"Одно лишь могу сказать -- ты отверг то, с чем не мирилась твоя детская душа. И в этом мое утешение... Прощаясь с тобой, я повторяю твои слава, мальчик: "Здравствуй, белый пароход, это я..."
Так заканчивает свою повесть Чингиз Айтматов, сразу становясь как писатель бок о бок с Исааком Бабелем и Сергеем Залыгиным: несмотря на все различия, различие тем и поэтических средств, сюжета и образного строя, их произведения объединяет горькая правда века: живое, чистое гибнет. Нелюдь, нежить торжествует, глумясь над заветными сказками детства, в которые поверили наши поколения.
...Я люблю Айтматова, но ближе мне Борис Можаев, взлохмаченный, худющий, внешне мужиковатый, с большими руками тракториста. Неспособный к "политесу" не только в речах, но даже в репликах.
В 1970 году власти решили его задобрить: в московских издательствах вышли сразу два сборника Б. Можаева. По обыкновению в них не включили лучшее, в том числе, повесть "Из жизни Федора Кузькина", увидевшую свет в журнале "Новый мир". Семь лет повесть, восторженно встреченная читателем, отбрасывалась всеми издательствами...
В рукописи она называлась "Живой". Названия испугался даже Твардовский: оно звучало вызовом мертвечине, снова входившей в силу. Год был 1966-й, предъюбилейный. Нелюдь начищала мелом фанфары.
"Новый мир" с повестью Бориса Можаева нельзя было достать. Московский Театр на Таганке во главе с режиссером Любимовым создал на основе можаевской повести пьесу; пьесу, конечно, запретили... Запретили цинично. Привезя в театр "знатных людей" Подмосковья, которые кричали, что таких живых в советской жизни и быть не может.
Пожалуй, точнее всех охарактеризовал этот "спектакль зрителей", тогда же, на обсуждении пьесы "Живой", поэт Владимир Солоухин. Он сказал с трибуны:
"Очень трудно представить, но все же представить можно, что на обсуждение "Ревизора" Гоголя созвали бы городничих..."
Главный герой повести -- деревенский житель Федор Фомич Кузькин, по прозвищу Живой. Кто только его не убивал, кто не морил, не морозил, а он, вопреки всему, -- живой...
Вернулся с войны инвалидом. Сидел пять лет в лагерях "за антисоветскую агитацию": председателя колхоза через себя кинул.
Сам Федор Кузькин относится к своим несчастьям философски: по его прикидке, все беды семьи выпадали на Фролов день (братья умирали с перепою, коня убил на скачках -- все во Фролов день . . .). Отпустили Живого, как инвалида войны, из колхоза; уехать бы ему с семьей в город, да не может. "По причине отсутствия всякого подъема", как пишет Живой в заявлении. Крутится Живой, бьется из последних сил, чтоб не помереть с голоду.
Заинтересовалось Живым начальство: налога не платит.
Нагрянула комиссия. Все углы обшарила, удивилась: такой кричащей бедности и представить себе не могла. Хоть шаром покати...
Живой и тут живой: "Извиняйте, -- говорит, -- гости дорогие. До вашего прихода были блины и канки, а теперь остались одни лихоманки..."
Подловили начальники Кузькина, когда он распахал свой огород. Не колхозник, а распахал. Отдали под суд.
Отбился Кузькин. "Он из воды сухим выйдет!
– - удивлялись деревенские.
– - Живой он и есть живой!.."
Что, казалось, Кузькин по сравнению с районной властью, со всей махиной административной? Кроме председателя Исполкома Мотюкова, который Живого ненавидит, тут и прокурор, и начальник милиции, и райземотдел, и финансы, и чего только нет!
А нет, живой Кузькин!
Завершает повесть авторская ремарка, как бы для цензуры: мол, все это было до 56-го года. "Дальше полегче пошло".
Автор Можаев, как и его герой, -- Живой. Его, крестьянского сына, на испуг не возьмешь. Потому эту завершающую ремарку заключает фраза недвусмысленная: "Попытался было я продолжать, да не заладилось..."
Попытался, как мы уже знаем, Театр на Таганке продолжать -- "да не заладилось".
Нежить в рост идет. Все еще идет...
4. ФЕДОР АБРАМОВ
Крестьянские писатели -- друг другу опора. Любят ли друг друга, нет ли -- опора. Один увяз в колее, другой вывозит груз... Более других сделала, пожалуй, Вологда.
Мракобесов, толпящихся вокруг Шолохова, называют "ростовская рота литературы".
О вологодских, вот уже много лет, говорят с уважением. И... некоторым удивлением. Как на хлеба -- недород, так на писателей -- урожай!.. Возможно, права В. Инбер, воскликнувшая в горькую минуту: "А когда нам действительно плохо, мы хорошие пишем стихи..."
И все же почему столько талантов, и талантов крупных, смелых, печатавшихся в "Новом мире" Твардовского, лучшем журнале России шестидесятых годов, хлынуло именно из вологодского угла?! Недород не только в Вологде. Гадают литературоведы. Строят гипотезы.
Пожалуй, первым приоткрыл тайну старейшина вологодских прозаиков Варлам Шаламов; еще в самиздатском рассказе "Экзамен" он поведал о своей Вологде -бывшей царской ссылке, где создан был ссыльными "особый нравственный климат уровнем выше любого города России". Здесь, в Вологде, если не началась, так пошла в рост система заложников, которую затем короткая память человеческая назвала гитлеровской системой.