На Маме
Шрифт:
В комнатёнку мою втиснулась казённая железная солдатская койка, стол, который выполнял двойные обязанности – обеденного и письменного, неотвратимая тумбочка с деревянным завёртышем на хлипкой дверце и две табуретки.
Дом, в котором я поселился, стоял на невысоком угоре, по прихоти стародавнего строителя развёрнутый как бы в ширину. Этот добротный шестистенок, сложенный из звонких вековых сосновых кряжей, имел один, так сказать, центральный вход. От крыльца в три высоких ступени и с двускатным навесом на точёных столбах из просторных сеней в глубь дома вели три тяжелых двери: налево – в нашу «камералку», общее место для работы и расшифровки карт, полевых дневников,
…Третьи сутки шел обложной дождь. Нет, – он не шёл, он стоял в воздухе и обволакивал нас со всех сторон! Мы жили, как рыбы на дне аквариума, с трудом глотая воздух пополам с водой. Полевые маршруты застопорились. Над дальними увалами, словно пена, стекающая с пивной кружки, стелились угрюмые низкие облака. Прораб, коллекторши и чертёжница, вяло потягиваясь, уже ушли из камералки на обеденный перерыв. Мы с Анастасией ещё немного задержались: нам до дому идти было ближе всех… Наши головы, склонённые над картой расположения разведочных шурфов в масштабе одна пятитысячная, нечаянно сблизились, и тут… До сих пор не пойму, как это случилось, но Настасья поцеловала меня так, что дух перехватило. После чего слезла с табуретки, на которой стояла на коленях, обошла меня сзади, притиснула к своей груди и серьёзно проговорила:
– Как я есть атаманша, так ты мне возражать не моги! – и снова последовал затяжной поцелуй…
Мы вышли вместе. Меня ещё покачивало, – в том числе и от неожиданности. Настя, вместо того, чтоб толкнуть дверь своей половины, отворила дверь моей «кладовки» и ощутимым нажимом бедра помогла мне войти. Задержавшись не порожке, она левой рукой оперлась о притолоку, правой – дернула вниз язычок на «молнии» своей куртки, после чего спросила с совершенно непередаваемой интонацией:
– Не прогонишь?
Я же мог только, наконец, выдохнуть долго удерживаемый внутри воздух…
Она ловко накинула крючок, и моя узкая коечка жалобно зазвенела всеми пружинами, когда она вытянулась во весь свой рост на спине, вжав голову в подушку.
– Да уж, чалдон… – прошептала Анастасия с закрытыми глазами. – Коечка-то у тебя того… Для двоих узковата…
С неудержимой сладостной дрожью я начал целовать её высвободившуюся грудь, гладить обширный живот, ласкать под приспущенной резинкой тренировочных брюк волнующий мох её лобка…
– Ой, скорей… скорей, миленький… – шептала она, задыхаясь.
А когда я, скользя по крутоярам её бедер, сразу двумя руками начал стягивать последний покров, – она торопливо приподняла зад, помогая мне тем самым вытащить впечатляющих размеров трусы из-под её могучих ягодиц, и с тихим стоном одной рукой она охватила меня за шею, опрокинув на себя, а другой, уверенно взяв меня за вздыбленный стержень, сама ввела его в неведомую пещеру сокровищ Али-Бабы…
А на следующее утро, неуёмная, она в одном халатике проскользнула ко мне без стука, и не успел я как следует очнуться после нежданного пробуждения, как она уже оседлала меня, взнуздав, как опытная всадница послушную лошадь…
Доскакав до финиша, но ещё не покинув, так сказать, седла, она с нескрываемым ехидством спросила:
– Ты еще сегодня не брился?
– Не успел… – как бы виновато я постарался развести руками, но у меня ничего не получилось.
– Ага… Значит, себя в зеркале ты не видел? Откуда,
II
Незамысловатое хозяйство Анастасии вела её мать, сорокасемилетняя женщина без малейшей седины в чёрных волосах, с трудными, но запоминающимися именем-отчеством: Аграфёна Афанасьевна. Я точно знал её возраст потому, что мне в ту пору сравнялось двадцать три, Насте – двадцать девять, а матушка как-то упомянула, что родила её в самый сок – в восемнадцать…
Порою, – при крепких родственных связях в здоровой семье – говорят, сравнивая, что мать и дочь похожи, как родные сестры. Здесь наблюдался именно такой случай: различать по фигуре, по стати, по походке, особенно сзади, их было почти невозможно. Разве что по причёскам, – Настя носила короткие волосы с подстриженным затылком, а Аграфёна Афанасьевна свою богатую гриву заплетала в толстую, чуть ли не в руку, косу и высокой короной укладывала её на голове. И ещё – глаза! Замечали ли вы, что светлые глаза – голубые или серые – на женском лице кажутся больше? А у матери и дочери Ермаковых они были черными, не тёмно-карими, нет, – именно, как спелые ягодины чёрной смородины. Или – нет! Бывает такой редкий сорт чёрного янтаря – гагат, он одновременно и отражает свет, и поглощает его, отчего внутри него то и дело вспыхивают искры!
Колдовские, шаманские, знахарские глаза! Вроде и небольшие по размеру, а смотрят тебе в душу, словно дрелью просверливают насквозь! Иногда от такого пристального взгляда и впрямь по спине мурашки бегут…
Мать порою хвалила дочь своеобразно:
– Моя-то Настёна идёт, – ровно лодочка плывёт, не оступится, не качнётся. Носила б вёдра на коромысле, – ни капельки б не расплеснула!
На лбу и щеках Аграфёны Афанасьевны были разбросаны несколько розовых ямок-рябин, – следы перенесённой оспы, которые, впрочем, ничуть её не портили. А брови её, густые и шелковистые, так и просились, чтобы их по давней традиции называли соболиными, почти срослись над переносицей и должны были бы в минуты гнева быть сурово насупленными и наводить настоящий страх. Впрочем, я никогда не видел её по-настоящему рассерженной. Однако, ее побаивались. И не без оснований!
Я сам оказался свидетелем того, как она расправилась над мужиком из пришлых, который по пьяни или со злости прилюдно обозвал её чёрными словами.
– Ишь ты, старая блядь, как выступает, будьте-нате! – закуражился этот канавный работяга, когда ему навстречу попалась возле котлопункта Аграфёна, гордо несущая корону своей прически. – Готова свою пизду хоть на нос нацепить, только чтобы всем мужикам пахло!
Она, ни слова не говоря, подошла вплотную и, обхватив его поперек туловища, перевернула вверх ногами и воткнула головой в ближайший сугроб по пояс. И как тот ни рыпался, пытаясь вырваться, ему никак это не удавалось. Подержав его так минут пять-шесть, – он начал уже громко икать, булькать и захлёбываться, – поставила его на подгибающиеся ноги, вдобавок, он ещё и обмочился! – и спокойно сказала:
– А в следующем разе своё хайло, сопля зелёная, раззявишь, – обратно не выташшу… Ты и сейчас-то не мужик, а высерок, да так вот с говном в портках и окочуришься!
И хоть говорила она тихо, вполголоса, – все вокруг её хорошо расслышали…
Такая вот была матушка моей начальницы! Ко мне она явно благоволила, с интересом взглядывая иногда своими чёрными янтарными глазищами, и угощала пирогами со свежей рыбой. Я же – в глаза и за глаза – величал её «Марфа-посадница». Ей это нравилось.