На Маме
Шрифт:
А уж молодёжь-холостёжь… Ребята чистые, ничего не скажу, не пьянь подзаборная. Да и работа у них – не в валенок мочиться, и не ветер пинать, тяжелый труд, без примеси. Ну, а известное дело: мужика покормишь как следовает быть – он тебе сразу же под подол заглядывает, – чего бы на закуску найтить?!
Сильничать, конечное дело, не сильничали, все больше склоняли. Днём, значит, мою пищу потребляли да на делянке вкалывали, ну а вечером… то один, то другой за «добавкой» зайдет, – так ведь и их понять надо!
И право слово, всех жалко! А у души-то ведь жопы нет, она высраться не может…
Иной, кто побойчей да пооборотистей, и у родничка перехватывал, когда я за водой утречком
Я в своей загородочке, стало быть, ляжки раздвинула, один сопит-работает, а евонный корешок – за занавесочкой топчется, очередь ждёт, портки расстёгивает… Так вот, мало-помалу, а чуть не всю бригаду лесоповальную я скрозь себя пропустила, да не по единому разу. Только и отдыху было, когда дни три-четыре месячные у меня… Я и трусов-то не носила: чего, думаю, их зазря снимать-надевать-то?! Ну, а Фёдора Зятькова, бригадира, я выделяла на особицу, очень уж я ему показалась. Светлая ему память, вечный покой, его потом, опосля через год, как я уволилась, деревом зашибло…
И злобы-обиды, упаси Бог, ни на кого из них не держала, потому как – от жизни куда денешься?!
Меня просто ошеломляла эта спокойная простота, эта исповедальная откровенность её в повествовании о своей жизни. Нет, я не ревновал к её поистине библейскому прошлому, как нельзя, к примеру, ревновать нашу планету к её геологической истории, в которой тебе не досталось места. Или как невозможно селянину ревновать к земле, которую заново вздирают плугом каждую весну, а она без устали всё плодоносит и плодоносит. И эта Женщина жаждала вспашки так же естественно, как земля…
Именно с ней я прошел свои сексуальные университеты, – да простит меня писатель Максим Горький!
– Ладно уж… – смилостивилась она, наконец. – Скоро Настёна наша возвернётся. Отдохни дни три, наберись силёнок перед свиданьицем… Настя-то у меня, слышал, – разженя…
– Это как? – не понял я.
– А сама от мужа ушедши была, стало быть – разженилась… Да уж больно он гнилой нутром оказался… А к тебе она, видать, сильно прилепившись. То-то она соскучилась, то-то с тобой наиграется! Уж как я это самое понять могу… Вот уж верно сказывают: сорок лет – бабий век, я вот с сорока годков вдовею…
А через несколько дней после возвращения Анастасии, загорелой и довольной, раздался деликатный стук в мою кладовку. Это оказалась Аграфёна Афанасьевна, с эмалированным тазиком, веником и узелком с бельём, – прямиком из бани. Свежая, разгорячённая, с розовым разглаженным лицом, она взглянула на меня с веселым любопытством:
– Ну, как, голубок? Наскучило, намялись? Не боись, про наш с тобой грех ни одна живая душа не прознает… Да оно, ежли всерьёз считать, я и не грех вовсе – всё в семью! Да ты не подумай чего, я к тебе вроде позыватки… Приходи вечерком чай с малиной пить. Я пирожков с горохом да с сальцем наготовлю, опару-то с утречка поставила, поедим – попердим… А я уж, прости меня, Господи, буду следующего Настькиного отпуска дожидаться. Как считаешь, – дождусь, нет?
Но, как говорится, – карта легла совсем по-другому…
VI
…Очнулся я в полной темноте с неимоверной слабостью во всем теле, можно было бы добавить – и с ломотой в костях, в поту, но зато с абсолютно ясной головой.
Я осознал, что лежу на постели, но на чьей
Как же я очутился здесь? Повидимому, я непроизвольно дернулся, пытаясь разгадать загадку, но та, что с длинными волосами, сразу же успокаивающе обняла меня и положила на мои ноги свою, придавив меня томительной жаркой тяжестью.…
Тут я окончательно понял, что из моей жизни выпал какой-то заметный кусок, которого я не помнил!
…А хорошо помнил, как возвращался с дальней буровой, где следовало просмотреть результаты последних десяти-двадцати метров проходки, – столбики керна и отобрать образцы на анализ. Там, за ручьем, я и заночевал в жарко натопленном балке-передвижке. Обратно на базу я вышел в полдень, рассчитывая часа за три-четыре, еще засветло, добраться до места.
Стелилась, словно бы играючись, несильная поземка, закручивая снежные струйки, но и без того не шибко-то утоптанная тропинка через молодой кедровник была во многих местах переметена. Я то и дело оступался и сильно вспотел, вытаскивая валенки из плотного снега, тем более, что плечи оттягивал увесистый рюкзак с образцами.
И мне не повезло. Пытаясь сократить путь, я двинул наискосок через обширную заводь замерзшего ручья, где ветер частично сдувал снег, и лежали гладкие соблазнительные участки. И почти у самого берега, на приболотке, угодил в прикрытую ноздрястым снегом промоину.
Провалялся я неглубоко, по грудь, и устоял на ногах. Но мой полушубок, конечно, сразу намок, покрылся на морозе ледяной коркой и непомерной тяжестью обжал плечи. Бросить его я как-то не решился, подумал, что ничего, мол, обойдётся, доберусь до базы как-нибудь. А вещь нужная, жалко бросать… Выбирался я из ледяной каши трудно, ползком и на карачках, то и дело оскальзываясь на камнях и набирая жижу в валенки. Рюкзак я пристроил на ветку прибрежной криворослой сосенки, – потом, думаю, на лыжах подскочу, никуда не денется: кому камни нужны? Но тут, на мою беду, внезапно, как это всегда и бывает в наших краях, с гор свалилась метель. Все исчезло в сумасшедшем вихре сухого, бьющего в лицо острого снега. То и дело прикрывая глаза, я почти ощупью, вслепую, двигался от ручья, понимая, что ежели в самом скором времени не доберусь до жилья, то попросту замёрзну, как тот самый ямщик в степи глухой… Нельзя было останавливаться, ибо ноги онемели уже минут через десять.
В сильнейшей круговерти тропинку я потерял и сгоряча двинул напрямик по целине, взяв направление по компасу, который, словно часы, был закреплен на правом запястье: у него светилась стрелка.
Я уже ясно слышал лай собак на базе, но совсем обессилел, обезножел, и последние сто-двести метров то ли полз, то ли перекатывался, загребая руками…
Последнее, что смутно всплыло в моей, памяти, перед тем, как провалиться в черную пропасть беспамятства, был запах спирта, которым в четыре руки растирали моё беспомощное тело, и спокойный голос Аграфёны Афанасьевны: «Огневица у него. Теперь согреть его надоть, да лучшей всего – живым бабьим жаром… Грелку во всю длину, и с двух сторон! Нутро освободить от ледыни, встряхнуть…