На Москве (Из времени чумы 1771 г.)
Шрифт:
А зато какое-то искреннее, глубоко правдивое чувство подсказывало ему:
– Нет! Народ совсем дурак!
И Ивашка вернулся домой, т. е. в «Разгуляй», несколько грустный.
Парень, долго помыкавшись по Москве, после своего побега от Матвея, кончил тем, чем кончали сотни и тысячи других, т. е. попал в вертеп «Разгуляй», но во всем вертепе, на несколько сотен жильцов, он один не сделался пьяницей или мошенником; напротив, Ивашка незаметно для себя и для других стал особой. Никто, конечно, не шел к нему за советом, никто не звал в помощники, собираясь на кражу и на грабеж, никто не
В душные, летние дни жильцы давно зачумленного «Разгуляя» поневоле высыпали на улицу из своих затхлых каморок, и целые кучки усаживались в сумерки, после заката солнца, на большом заднем дворе; тогда-то вот всегда разнокалиберное, наполовину каторжное общество посылало за Ивашкой, угощало его, заставляло спеть или сказку сказать. Хворые и полуживые, едва волоча ноги, тоже вылезали из темного коридора домины и волоклись сюда отвести душу, позабыть на минуточку свою хворость.
И раза два или три случалось, что пока в синей мгле летней ночи Ивашка восторженным голосом описывал ворам и каторжникам Царевну-Красоту или волшебный, что краше солнца на небе, хвост благодетельницы Жар-Птицы, где-нибудь, среди какой-нибудь кучки в полумгле, усиливались стоны хворых слушателей. Когда же сказка кончалась и пестрый разномастный люд собирался на боковую по своим углам, на дворе оставался, протянувшись на земле, какой-нибудь разгуляевец, едва дотащившийся до двора и умерший под звуки голоса сказочника. Его оттаскивали в сторону, к забору, а утром он исчезал, увозимый в телеге на погост.
Быть может, во всей Москве не было другого места, другого дома, где бы смотрели на чуму и на ежедневных мертвецов так просто, как в «Разгуляе». Часто к вечеру иной каторжник или благодушный мещанин зазывал встречных в кабак:
– Пойдем, братцы, выпьем, я угощаю! Хоть бочку поставлю. Полста рублей жертвую.
Собиралась кучка, пила вволю, напивалась, и полузнакомый угощатель объяснял причину своего кутежа и затраты последнего гроша тем, что ему уже нездоровится. Не нынче завтра помрешь. Все равно пропадут деньги.
Всякий день в «Разгуляе» слышались такие разговоры:
– Сделай милость, голубчик, в предбудущий четверток отслужи по мне панихидку, поминаючи. Вот тебе на то две гривны.
– А что, плох, что ль?
– Плох. До среды дотяну, а дале – ни!
II
В самый разгар чумы, в ужасные августовские дни, если были в Москве невероятно несчастные люди, оставшиеся одинокими после большой семьи и без страха ожидавшие смерти, даже желавшие ее, то в те же ужасные дни были на Москве беспредельно счастливые люди.
Благодаря чуме, в одном огромном доме в Замоскворечье было одно существо настолько счастливое, что едва справлялось с своим счастьем, с своим разумом. Это была, конечно, красавица Павла.
Молодая вдова после грубого деспота мужа, которого она ненавидела и презирала, как бы начала новую жизнь, освещенную новым счастьем.
Молодой, красивый гвардейский офицер, дворянин и щеголь, Воротынский казался каким-то действительно высшим существом около ужасного воспоминания, около ужасной фигуры приказчика Барабина.
Через два или три дня после того, что ловкий Митя выбросил в соседний переулок ненавистного всем чумного мертвеца, Павла, гуляя по большому саду отцовского дома, чувствовала себя настолько счастливой, радостной, освобожденной, что нарочно ушла подальше в самую глубь сада пробыть несколько часов наедине с своим громадным, опьяняющим ее счастьем. И тут, будто чудом, появился около нее Матвей. Через секунду она была в его объятиях, и не испугалась, не удивилась… Все это похоже было на сказку.
«Да ведь это сказка и есть, – смутно думалось Павле, – чудная сказка из тех, что рассказывал Ивашка».
И она чувствовала только, что какая-то чарующая волна подхватывает ее и уносит далеко от всех ужасов, от всей скорби ее прошлых дней.
И в тот же день на одну секунду Павла была в домике, который нанял Матвей, чтобы видаться с ней.
Увидя полугнилой, покосившийся, дырявый домишко и найдя внутри великолепно отделанные две горницы в бархате и золоте, Павла была, конечно, не только взволнована, но и потрясена этой шуткой. Это уже было совсем так, как в одной сказке Ивашки. Иван-царевич находит в лесу избушку на курьих ножках, косую и полугнилую, входит в нее и находит в ней красавицу царевну и целый громадный, сияющий яхонтами и алмазами, дворец.
Матвей, конечно, знал, с кем имеет дело, знал, чем подействовать на такую женщину, как Павла. Действительно, желтый домишко пономаря, разлезшийся вкривь и вкось, имел самый отвратительный вид снаружи; внутри же две горницы, довольно просторные, были сплошь заняты и покрыты всякими чудесами, которых Павла, конечно, никогда нигде не видала. Чтобы видеть все это или устроить, надо было, конечно, видеть внутреннее устройство петергофского Монплезира или палаты крупных петербургских сановников. С этого дня Павла бывала в избушке всякий день под предлогом прогулок в большом саду.
Около двух недель в доме Артамоновых старик Мирон, его красавица дочь, хорошевшая снова не по дням, а по часам, и любимец сын, теперь единственный наследник всего огромного состояния, были так неизмеримо счастливы, веселы, довольны, что старику пришло однажды на ум, что этакая благодать не может долго продолжаться: уже больно хорошо, не случилось бы беды какой.
Мирон Дмитрич пересчитывал мысленно всякие беды, которые могли свалиться ему на голову, и против каждой беды он находил средство спасения, главным образом в своем состоянии, и ни разу не пришло на ум старику о той беде, которая ходила кругом его дома, косила людей по всей Москве и еще недавно наведывалась к нему в дом.
Однажды Артамонов увидел как-то в сумерки своего любимца мальчугана настолько угрюмым, что встрепенулся и спросил:
– Что ты, Митрий?
– Ничего, – мрачно отозвался мальчуган.
– Чего насупился?
– Так, ничего.
– А я уже было думал – моим мыслям час пришел.
Митя не понял. Старик объяснил мальчугану, что у него на душе творится никогда не бывалое, копошится что-то, будто сердце беду чует.
– Увидел вот я тебя чернее ночи и струхнул: думаю, моим черным мыслям час пришел.