На островах имени Джорджа Вашингтона
Шрифт:
Я вас любил, любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем.
Но пусть она вас больше не тревожит.
Я не хочу печалить вас ничем...
Понимал ли я в полной мере, какой эксперимент начал? Продумал ли все заранее? Нет! Хотел лишь, чтоб студенты освоили больше русских слов, ощущали себя свободнее в языковом океане.
Вижу, как встрепенулись студенты. Две трети из них девушки. Зарделись они, вытянули шеи. Глаза горят. Вряд ли все поняли. Скорее, почувствовали музыку стиха.
Я чуть выждал и подарил им вторую бессмертную пушкинскую строфу.
... Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам Бог любимой быть другим.
Губы у девчушек приоткрыты. Смотрят на меня с восторгом, словно это я Александр Сергеевич.
Взял мелок, воспроизвел на доске пушкинский текст, объяснил тем, кто не знал, что такое "печалить" и "безнадежно". И попросил к следующему занятию выучить наизусть.
В американских и канадских университетах, в которых пришлось работать, наизусть стихи не учили. Не принято, объясняли мне. И без того студенты загружены выше головы.
Не принято, не заведено, но Пушкина выучат, решил я.
Подошел на следующей неделе к аудитории. Остановился у стеклянных дверей, закрашенных матовой краской. Сердце, чувствую, стучит, словно буду объясняться в любви. За дверью шумят, как школяры на всех континентах. Визжат, смеются.
Приоткрыл дверь, просунул нос. Все встали, все двадцать восемь душ, и вдохновенным хором:
Я вас любил, любовь еще, быть может...
Лица такие, словно у каждой сегодня день рождения и каждой поднесли бесценный подарок.
Ладно, думаю. Клюнуло. И стал каждый раз задавать наизусть. От Пушкина к Лермонтову. От Лермонтова к Тютчеву. От Тютчева к Фету и Полонскому. "Хором, прошу, ребятушки, хором... "
"Ребятушки" декламируют, а у меня спину холодит:
Писатель, если только он
Волна, а океан -- Россия,
Не может быть не возмущен,
Когда возмущена стихия.
Писатель, если только он
Есть нерв великого народа,
Не может быть не поражен,
Когда поражена свобода.
Месяца через три добрались уж до Алексея Константиновича Толстого, читали по голосам "Потока-богатыря". Как-то я принес магнитофон, Иван Семенович Козловский лично обратился к моим слушателям :
... На прощанье шаль с каймою
Ты на мне узлом стяни...
Речь моих девчушек и парней улучшалась стремительно. Я не сразу постиг, в чем дело. Почему заговорили вдруг, как на родном. Диалектика? Количество перешло в качество?
В конце концов можно ли было не постичь, -- это стихотворный размер, и только он, намертво держит на своем месте ударение... Нельзя произнести, если у тебя есть уши: "Я вас лЮбил... "
Увы, об этом не смог прочесть нигде. Ни в каких методиках преподавания. Это было мое собственное эмпирическое открытие, хотя, не исключено, я изобрел велосипед.
Так или иначе, навязанный мне семинар превратился в мою и, как вскоре понял, не только мою маленькую радость.
Я был горд своим открытием, с удовольствием рассказывал о нем всем преподавателям острова. Даже
Влетает как-то в профессорскую Том Бурда. Наш глава, как известно, не просто человек воспитанный. Не просто сдержанный, как сдержанны, по обыкновению, все морские офицеры, каждое слово которых команда ловит на лету. Он к тому же Сахар Медович, для меня, во всяком случае. Издали улыбнется, по спине похлопает. Улыбка у Тома кинематографическая, зубы американских дантистов выше всяких похвал. То-то попала некогда в полон интуристовская Ирина...
И вдруг Том Бурда, который прежде никогда и никуда не влетал, так как никогда и никуда не опаздывал, влетел в профессорскую, будто за ним гнались с ножом. И как заорет диким голосом! Я ушам своим не поверил. Не понял даже, о чем крик.
А мой Сахар Медович орет и орет, жилы на загорелой командирской шее наперечет.
– - Почему вы лезете в девятнадцатый век?!
Я глядел на него оторопело. И даже в некотором испуге. Бабушка из детской сказки вдруг обернулась серым волком. Что за напасть?
Конечно, русская литература была поделена на славянских островах, как территория России детьми лейтенанта Шмидта, героями Ильфа и Петрова. У каждого профессора свой участок, с точными границами, освященными историей литературы и расписанием. Бурда читал XIX век, мое дело XX век. У меня и в мыслях не было прослыть нарушителем...
Принялся объяснять, что я вовсе "не залез", что привлек поэтов-классиков для своего языкового семинара "эдванст конверсейшен... "
Том Бурда выразил понимание. Но сузившиеся глаза его не стали голубыми центовиками, как прежде. Остались сабельно-узкими и холодными. Он тут же ушел, хлопнув в сердцах дверью так, что с полки упала книга. Странно...
Только к вечеру узнал, что стряслось. Оказалось, что вся моя студенческая группа, занимавшаяся языком, явилась к декану, ведавшему гуманитарными факультетами. Все двадцать восемь пылающих гневом душ. И заявила с категоричностью американских студентов, которые платят хорошие деньги за каждый прослушанный курс:
– - Money back! Деньги назад! Нас обманули! От нас скрыли, что Пушкин великий поэт...
Выяснилось: обстоятельный, дотошный и крайне требовательный к себе Том Бурда в своем литературном курсе девятнадцатого века обходил поэтов, как обходят заминированную тропу. Нет, он читал лекции об Александре Сергеевиче Пушкине, но -- о его прозе. "Повести Белкина", "Капитанская дочка". Излагал Лермонтова, но -- "Герой нашего времени". Выпускник армейского Монтерея и морской академии, он не понимал поэзии и боялся ее. И я, сам того не ведая, обнажил на всеобщее обозрение его сокровенную военно-морскую тайну, и вот разразился неслыханный ранее на славянских островах скандал.