На Париж!
Шрифт:
— И вы, чего доброго, еще места лишитесь? — досказал Сагайдачный.
— Все может статься… Г-н Пруденский! У вас есть еще родители?
— Матушка еще жива.
— Так здоровьем вашей матушки прошу вас: не настаивайте!
В голосе его слышались уже слезы. В своем самоуничижении он был теперь так жалок…
— Да что, Дмитрий Кириллыч, — говорю я, — ведь может быть, в самом деле, и так сойдет?
— Как не сойти? Сойдет! — поддакнул Сагайдачный. А правитель тому и рад:
— Разумеется, — говорит, — сойдет! Ведь юнкером у графа Мамонова вы, г-н Пруденский, во всяком случае, сделаетесь…
— Как ваше
Правитель, молитвенно сложив руки, взор свой на него умильно, как на некоего оракула, возвел. И сердце Дмитрия Кириллыча не устояло.
— Мамонов, сколько слышно, тоже не формалист, — говорит, — и ошибку, надо думать, в фальшь не поставит.
Правитель просиял и готов был, кажется, его расцеловать.
— Так вы, г-н Пруденский, значит, удовольствуетесь этим видом? Как я вам признателен!
И обеими руками так крепко мне руку стиснул, что пальцы у меня хрустнули; на прощанье прибавил:
— Позвольте дать вам добрый совет: никогда не умничайте перед начальством, а прикидывайтесь дурачком, чтобы оно могло наставлять вас и сознавать свое превосходство.
— Примем к сведению и намотаем себе на ус, — сказал Сагайдачный и закрутил свой усик — мышиный хвост. — Держи язык за зубами, да ешь пирог с грибами.
Но Шмелев отнесся к «доброму совету» иначе. Когда мы вышли на улицу, он заметил:
— Недоумкам, как этот правитель, вернее всего, конечно, молчать. Человек же с умом и тактом, если знает что-нибудь лучше начальника, сумеет всегда переубедить его, не задевая его самолюбия.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Схватка с волками. — Александр I в Вильне. — Как встречали русских в Пруссии и как в герцогстве Варшавском. — Начало военных действий
Вильна, января 19. Шмелев и Сагайдачный уже в объятиях Морфея; но я дневник свой дорожным приключением заполнить еще должен.
Уж как мы трое Аристарха Петровича за его овчинные тулупы добром поминали! Ведь морозы, легко сказать, до 30? доходят! А войскам-то нашим в шинелях, ветром подбитых, каково было пешком десятки и сотни верст отсчитывать? Но они, как-никак, все же одеты, обуты, сыты, да и к русским морозам сызмала при-обыкли. Ну, а французы, что в отрепьях этим же путем восвояси убирались, — чего-чего те не натерпелись! И согреться им по пути негде и нечем было: все селения кругом ими же ведь еще при нашествии к нам сожжены, разорены, одни трубы черными остовами над снегом торчат. Дорога от самого Смоленска — одно поле сражения: непогребенные тела неприятельские — десятки тысяч тел, сраженных, однако ж, не пулей и саблей, а холодом и голодом. Возмездие небесное!
Хоть и немало их совсем снегом занесло, а все же, где они кучей лежат, там верхние вороньем исклеваны, волками обгрызены. При одном виде такой картины мороз по коже подирает!
Вот с этим зверем и мы третьего дня познакомились. Ехали мы на тройке с колокольчиком и бубенцами. Сани широкие: рядом все трое уместились. Шмелевский денщик Прытков у ямщика на облучке примостился. Дело было уже к вечеру. Выезжаем только что из лесу на открытую поляну, глядь — у самой у опушки волк нас поджидает, да ведь какой! Матерый, не волк — волчище! Звонки наши, знать, из чащи его выманили: на дорогу поглядеть вышел, живым мясцом нельзя ли поживиться.
— Страсть как обнаглел ноне зверь, — говорит ямщик. — На одинокого мужичка, да еще пьяненького, наверняка напал бы. Ишь, зубами ляскает! Да, брат, близко локоть, да не укусишь.
— Стой, ямщик! — говорит Сагайдачный. — Припугну-ка я его.
Выскочил из саней и с саблей наголо дерзновенно на зверя. А тот хоть бы что, стоит себе на месте и ждет. Только глаза, что две свечки, горят, да шерсть на загривке ощетинилась.
Размахнулся на него сплеча мой юнкер, а волк скок в сторону, — мимо! Юнкер опять на него, вдругорядь размахнулся, а волк — за куст.
— Эй, назад, господин! — кричит ямщик. — Вон к нему подмога идет.
И точно, из чащи целая стая волчья выступает; Сагайдачный же, от неудачи раззадоренный, ничего уж не слышит, со своей саблей все на передового товарища их напирает.
— Да они его растерзают! — говорит Шмелев. — Где моя сабля? Ты Прытков, куда ее сунул?
— Под сиденье, в сено, ваше благородие, — говорит денщик. — Неравно еще под ноги бы вам попала.
— Позвольте, Дмитрий Кириллыч, — говорю я, — вам ее сейчас достану.
— Где уж…
Выхватил из-за пояса пистолет и бегом на помощь к приятелю. А волки того уже окружили; он саблей от них, знай, только отбивается.
Подбежал Шмелев и первому же волку, что на него обернулся, заряд в отверзшую пасть — бац! — на месте положил.
Прочие, выстрелом ошарашенные, назад отпрянули. Но из пасти убитого кровь ручьем хлынула, и вид крови зверскую алчность в них еще пуще возбудил, на своего же товарища накинулись — голод утолить.
Тем временем я шмелевскую саблю в сене нашарил, обнажил и — туда же. На выстрел приятеля Сагайдачный невольно оглянулся, да вдруг как завопит: волк-чудище зубами в руку ему вцепился. Но тут я подоспел, со всего маху волка саблей по затылку хватил, и повалился он замертво.
— Ну, теперь назад, господа, — говорит Шмелев.
Отступали мы с оглядкой, да волкам было уже не до нас: на павшего в бою атамана своего набросились всей стаей. Так-то мы невозбранно до саней своих опять добрались.
— Пошел, ямщик!
До станции десять верст в полчаса отмахали. От волчьих зубов кисть руки Сагайдачного здорово распухла, и кровь долго не унималась. Но он по-прежнему уж храбрится, шутит:
— Почин дороже денег, — говорит, — ради опыта уже кровь свою проливал.
А Шмелев:
— И благородно, — говорит, — ретировались. Января 20. Вильна с виду — город преизрядный; пожарного бедствия он избегнул, но от проходивших войск неприятельских, а потом и наших, жители немало-таки пострадали. Нажились одни евреи-факторы, от которых тут отбоя нет.
Все, однако, и евреи, и поляки, и хозяин гостиницы из немцев, в один голос государем не нахвалятся. Пробыл он здесь со своим штабом две недели, и каждодневно по госпиталям ходил, где раненые в заразной горячке лежали, больных утешал и умирающих; а в городе всех обнищавших деньгами оделял, в том числе и французов, что по улицам за подаянием бродили. Однажды к нему такой француз руку протянул: