На поле овсянниковском(Повести. Рассказы)
Шрифт:
Около пяти утра поезд подходил ко Ржеву, и я вышел в тамбур посмотреть на этот город, ни разу в жизни не виданный, но вроде родной. Город, за который полегла наша Отдельная стрелковая бригада, да не одна она…
И вот увидел я небольшой вокзал, маленькие домики около него, а потом, когда отъехали, — разбежавшийся по возвышенностям городок, рассыпанный то белыми, то красными кирпичиками домов — Ржев.
Вернулся я в вагон, наверное, с совсем другим лицом, потому как проснувшаяся Лида поглядела на меня с каким-то
— Я проспала Ржев? Почему не разбудили?
— Увидите на обратном пути. Надо собираться. Скоро Чертолино.
— Я сейчас. Я быстро. — Она довольно резво соскочила с полки, видимо стараясь предупредить мою помощь, и достала свой рюкзак. — А у меня кофе! Этого вы, конечно, не захватили?
— Конечно, — развел я руками.
— Сейчас умоюсь и будем пить. Развязывайте пока.
Кофе из термоса был горяч и ароматен. Я с удовольствием прихлебывал его из маленькой чашечки, закусывая печеньем. Я-то, конечно, ничего сладкого купить не догадался. Даже белого хлеба не взял, а вез с собой буханку черняшки.
Мы заранее вышли в тамбур с вещами и смотрели на проплывающую мимо землю. Еще попадались вдоль пути огромные воронки, из которых тянулись деревца. Если б не они, говорящие, сколько лет прошло с тех пор, можно было подумать, что война прошла здесь совсем недавно. И эти воронки окунали в прошлое. В утомные эшелонные дороги, когда глаза — в небо, в тошнотном ожидании немецких самолетов. Терпеть не мог бомбежек по эшелону. Хуже не придумаешь. Деться некуда, особенно если на поле. Кроме придорожного кювета, никаких укрытий. И бьют-то по тебе, и ты весь на виду. Но еще хуже, когда бомбят санитарный поезд. Тут уж ты совсем беспомощен. И обидно даже — раненный уже, в тыл едешь, к жизни, а тут ухлопает прямо на больничной койке. Два раза мне доставалось так в санитарке. Жутко вспомнить.
Чертолино оказалось даже не станцией, а унылым, безлюдным, расположенным на голом месте полустанком. Вправо шла разъезженная, в ухабах, грязная глинистая дорога с рыжими лужами, но около нее вилась тропка, более или менее сухая, проходистая, — по ней и тронулись.
Вдали узкой полоской виднелся лесок. Утро было солнечное, но прохладное, и Лида зябко поеживалась в своем плащике. С подножки она спрыгнула, не дожидаясь моей помощи, видать, не очень приятны ей мои прикосновения. Ну и бог с ней! Не так мне все это нужно.
Шли молча… Мне было не до разговора, и Лида это понимала. Только спустя час, когда подходили уже к леску, она сказала:
— Вы знаете, мужчины войны казались мне какими-то значительными…
— Но во мне вы этой значительности не приметили, — перебил я, усмехнувшись.
— Откровенно сказать, вначале да, не приметила. Но вот когда подъезжали ко Ржеву и я вгляделась в ваше лицо…
— Очень тронут, Лидочка, — перебил я опять насмешливо.
Она вроде бы поморщилась от «Лидочки», но не звать же мне ее по отчеству, как-никак помоложе она меня на четыре года…
— Я серьезно говорю, — сказала она немного обиженно. — По-моему, вы взяли не очень хороший тон в разговоре со мной… Возможно, вы привыкли говорить так с женщинами…
— Простите, Лида… Действительно, привычка, — почувствовал я неловкость. — А вообще-то вы правы — значительного во мне нету. Так, самый обыкновенный грешный человек.
— Обыкновенных людей нет. Все люди необыкновенны.
— Да ну? — удивился я. — По-моему, ерунду вы говорите.
— Вы просто не задумывались над этим.
— Пожалуй, да… А вы?
— Я много думала.
Вот и продумала времечко, мужа себе и не нашла, подумал я, а вслух сказал:
— Я бы на вашем месте о другом думал.
— О чем же?
— Мало ли о чем? Необыкновенные люди были на войне…
— Они такими же и остались.
— Ну, нет… Бытие определяет сознание.
— Вы уверены в этой истине?
— А вы знаете другую?
Она не ответила, а мне уж не так был интересен этот разговор, и, прибавив шаг, я пошел впереди.
Я очень давно не был такой вот ранней весной на природе, и сейчас шел, с удовольствием втягивая в себя воздух, смотрел на пучочки свежей зеленой травы, выбившейся на обочинах, на прозрачное, не сильно голубое небо, на белевшие вдоль дороги молодые березки и думал о том, что двадцать лет пролетели так быстро и что уже никогда не вернуть то обостренное ощущение жизни, ту какую-то необыкновенную радость бытия, которая выпадала нам в промежутках между боями, когда каждая мелочь была значительна и неповторима.
Прохожих на этой дороге не было, и мы были совершенно одни, и я подумал, что Лиде не особенно-то уютно с почти незнакомым, чуть подвыпившим мужчиной. Я остановился, подождал ее.
— Не устали?
— Нет.
— Может, присядем?
Она покачала головой, и мы пошли дальше.
На моей карте, конечно, не было ни этой дороги, по которой мы шли, ни той деревни, к которой сейчас приближались. Надо, видно, тут остановиться и спросить, как идти до Овсянникова. Эх, кабы была военная двухверстка — на ней были бы все деревни, все дорожки…
Помню, даже черновская роща была на ней обозначена, и довольно-таки точно.
В деревне мы зашли в первый же дом — спросить дорогу. Хозяева оказались не местные. Старожилов не осталось, не вернулся никто, сказали нам. «Мы тут кто откуда. Овсянниково? Нет, о такой деревне и не слыхивали. Черново? Тоже не знаем. Усово? Усово есть, вон по той дороге, километров восемь… А вам зачем? Воевали здесь? Да? Молочка не хотите?»
От молока я не отказался и влил в пересохшее горло большую кружку. Лида по приглашению хозяйки присела. Было заметно, что она устала. Я развязал свой рюкзак.