На поле овсянниковском(Повести. Рассказы)
Шрифт:
Как случилось, что небо вдруг над ним покатилось и оказался он лежащим на спине, Борьке было не понять. Только потемнело в глазах, и в затылке боль, а почему, отчего, непонятно. Споткнулся, что ли? Но когда в глазах прояснилось и повернул он голову направо, увидел: три «шмайссера» на него уставлены и три пары глаз впились не моргая. Здоровые немцы, рослые и немолодые, лет по тридцати, один палец у рта держит — молчи, дескать. Стоят в рост, только к деревьям прижались, чтоб их со стороны батальона было не заметить.
Но тут один немец
Здесь и дошло — наяву все это! Взаправду! Плен это! И захотел было Борька закричать — «Братцы! Выручайте!», — и рот у него приготовился, но немец сразу стволом «шмайссера» в лицо ткнул и палец на спусковом крючке напряг. Пропал у Борьки голос, а сердце провалилось куда-то, холодным потом залило тело, так и растекалось по груди, по спине что-то липкое, ледяное.
А батальон родной проходил мимо, в шагах ста от них, и ждали, видно, немцы, как пройдет он весь, тогда и поднимут Борьку с земли. И останется он тогда совсем один, тогда помощи ждать уже неоткуда, тогда конец, плен окончательный. Но не верилось в это Борьке, казалось, вот-вот случится что — и исчезнут фашисты, как наваждение какое-то.
Но ничего не случалось… Слышал Борька напряженным слухом, как проходили уже тылы батальона, доносилось лошадиное ржанье, выкрики ездовых, команды «подтянись», и вскоре стихло все…
— Ауфштеен! — скомандовал один из немцев, а второй подтолкнул:
— Шнелль, шнелль!
Что делать, когда на тебя три «шмайссера» уставлены и три детины над тобой, лежащим, высятся. Пришлось покориться. Не понимал еще Борька, что это «придется» теперь будет неотделимо от него, что своей воли у него уже не будет, что придется ему делать только то, что прикажут немцы…
— Форвертс! — приказал немец и пхнул кулаком.
В последний раз взглянул Борька на дорогу — только серой тенью еле различался хвост колонны его батальона — и сделал шаг. Первый шаг плена…
И так обидно стало, что по-дурацки угодил в плен чуть ли не на глазах своих ребят, которые топают теперь дальше, не ведая, что сотворилось с ним, с Борькой. Убит ли, ранен ли, а может, дезертировал? Все могут подумать. И чего матери отпишут? До такой отчаянности обидно, что был бы случаем в кармане пистолет — невесть что наделал бы. Пистолета не было, а находилась в карманах граната РГД в разборе — ручка в одном, корпус в другом, а капсюли в левом нагрудном кармане гимнастерки, как в тылу еще приказали. Зачем приказано носить капсюли в левом кармане, тогда не сказали, но догадалась братва скоро, как на фронт попала, — если сюда пуля или осколок попадет, то уж неважно будет, взорвутся капсюли или нет.
И чего он гранату в разборе нес, сам не знал. Удобнее, что ли, было. Не так карман тянула, не так по ногам била. А кабы в сборе, да с капсюлем, можно было незаметно в кармане на боевой взвод поставить, вырвать руку резко, — да немцам под ноги! А самому в сторону залечь. Возможно, немцы пристрелить его успеют, а вдруг? Это как судьба… А, чего думать, в разборе же она…
Немцы вели его по лесу уверенно, дорогу, стало быть, знали хорошо, и вскоре вышли они на поляну, а там еще немцы ожидают и… двое наших.
Стоят, головы вниз опущены, с ноги на ногу переминаются… Лица хоть и незнакомые, но из их батальона, потому как одеты так же — поверх шинели куртки белые с капюшонами и брюки тоже белые. Их лыжный истребительный батальон весь так одетый.
Подняли на Борьку глаза и опять вниз. Тут и Борька себя виноватым почувствовал — как же живым и нераненым в плен угодил. Позор. Вот и не глядели друг на друга — стыдно.
Повели их немцы дальше… Курить захотелось смертно, а махорки ни грамма. А немцы палят свои сигареты на ходу, переговариваются, смеются. Веселые, что в плен троих забрали.
Граната в кармане то беспокойство доставляла, то какое-то успокоение. Долго ли ручку привернуть и запал поставить. Это исхитриться можно: или на привале, или когда по нужде отойдешь. Но страшно, что обыскивать будут и найдут. Что за гранату эту получишь? Хорошо, если просто в морду дадут, а вдруг пристрелят за это? Порядков же немецких пока не знаешь. Так и шел Борька, не зная, что с этой гранатой ему делать, — и выкинуть жалко, и нести боязно.
А по дороге встречные немцы еще пленных к ним прибавляли. Человек восемь уже их было, но разговора не заводилось, шли все словно собаки побитые, насупленные, друг на друга не глядя. Борька все же начал с одним — откуда, как попал? Но тот поглядел странно и процедил:
— Поменьше тут выспрашивай. Тебя здесь никто не знает, и ты никого. Так оно лучше. Понял?
Борька кивнул головой, но сказать, что понял, было нельзя. Вообще все происходящее с ним, несмотря на всю реальность, казалось сном, кошмаром каким-то. Никак не мог он представить, что действительно находится в немецком плену и бредет вместе с другими, такими же пленными, неизвестно куда, что теперь каждый немец может сделать с ним все что угодно, что висит его жизнь на таком волоске, который по любому, самому нелепому случаю может оборваться.
Из лесу они вскоре вышли на какую-то большую разъезженную дорогу, где выли немецкие дизели, ржали здоровенные немецкие битюги, везущие фургоны, чуть ли не с дом.
Борька ко всему приглядывался цепким разведческим взглядом и старался запомнить: и количество машин, и повороты дороги, и какие ориентиры на ней имеются. Все это больше по привычке, чем сознательно, но мысль была затаенная — вдруг сгодится все это, когда назад к своим пробиваться будет. Как это произойдет, когда, ничего этого он не знал, но с первых же минут плена засело в нем накрепко — убежать во что бы то ни стало. Мучило его очень, как бы не подумали в части, что дезертир он, и не отписали бы матери такое.