На поле овсянниковском(Повести. Рассказы)
Шрифт:
И верно, вступили они через некоторое время в Старицу. Прочли на немецкой табличке. Кто-то сказал, что здесь лагерь настоящий, а перед ним шмон, то есть обыск, будет.
Долго Борька колебался насчет гранаты, но когда увидел, что ребята даже ножи перочинные выкидывают, патроны, в карманах завалявшиеся, решил, что надо от нее избавляться, и сунул ее незаметно в снег. И вроде легче на душе стало — и вроде хуже. С гранатой он себя все же бойцом ощущал, а сейчас кто? Самый что ни на есть пленный — безоружный и беспомощный вконец.
Но,
Надо сказать, что, когда они к Старице подошли, колонна их почти учетверилась, потому что во многих деревнях и пленных и охрану, разумеется, добавляли.
Довели до площади… Там церковь большая или собор полуразрушенный посередине. Над ним в небе вороны кружатся и галдят противными голосами, словно накаркивают им беду, а они без того знают, что беда на них навалилась страшная, хуже не придумаешь.
Города Борька не рассмотрел как следует. Какие-то домишки двухэтажные проплывали мимо. Да и мороз к вечеру покрепчал, пришлось воротник шинели поднять, лицо спрятать, чтоб не обморозить, а в таком виде по сторонам особенно не пооглядываешься, да и усталость свое брала, ноги как чужие были, замерзли в сапогах сильно.
На площади построили их шеренгой. Вышло несколько офицеров немецких на середину, и один из них крикнул:
— Кто есть коммунист — три шага вперед!
Никто не вышел. Стояли все потупившись в землю и даже голов не подняли.
— Кто есть еврей — три шага вперед!
И опять никто не вышел. Или и вправду никого не было, или затаились.
— Кто есть командиры… — продолжал офицер.
Тут шеренга зашевелилась и стали выходить люди. Немного, но человек двадцать вышло. Рядом с Борькой стоял лейтенант. Шинель-то красноармейская, но следы кубарей на петлицах заметные. Он не вышел.
Правильно, наверное…
— Кто есть украинцы… — И сразу добавил — Украинцы будут формироваться в добровольческие отряды. Будут иметь немецкий паек и немецкий одежда.
Нашлись такие. Вышел и стоящий около Борьки боец, у которого он никакого украинского говора не замечал, и с виду не похож. Этот, видно, польстился, курва, на немецкий паек. Вот и поговори с кем откровенно, а он возьми и окажись такой стервью. Знать, прав был тот красноармеец, сказавший ему: «Ты тут никого не знаешь, и тебя никто не знает. Помалкивай…»
Вышедших из строя командиров и украинцев повели в церковь, а их построили опять в колонну и погнали дальше. На ночлег, может?
Ночлег… Конечно, народ они не избалованный, из пехтуры почти все, на фронте тоже ночевали где придется: и под елкой в снегу, и в сараях каких-нибудь, и в землянках, и на сеновалах, но там это казалось естественным: война же… А когда здесь запихнули их в холодную ригу из плетня с худой соломенной крышей, через которую небо светило, и закрыли на замок — поднялась у Борьки опять злость на немцев, да и на себя тоже, что угодил в плен по-глупому.
Было у него махры чуток (поймал он сверточек, что бабы бросили), несколько картофелин, правда остывших, а может, и замерзших, был и сухарь… Если б кипяточку… Но где его достать — никакого огня в риге не было, ни костерика, ни печурки.
Сбились кучками, жались друг к другу. Холодно. Темно. Только красными точками самокрутки помигивают. Присел Борька на пол, стал сапоги стаскивать, чтоб портянки перемотать, и послышалось рядом:
— Тут об одном надо думать — как выжить… До конца войны мы здесь.
— Думаешь, не освободят наши? — спросил тихо другой голос.
— Жди — освободят. Видал по дорогам, какая сила у немцев. Это они зимой маленько растерялись, а к весне попрут — останови попробуй.
— Не выживешь здесь. Не кормят же немцы. А сколько на бабьи подаяния протянуть можно?
— Бежать надо, — брякнул Борька, вмешавшись, и затихли рядом, только цигарками посапывают.
— Убежишь тут… — не сразу прошептал кто-то. — Один убежал, у леса-то… Небось видал.
И тут схватила Борьку за плечо тяжелая, сильная рука, повернула к себе, притянула.
— Это ты про побег распространяешься? — прохрипел голос.
— Ну, я, — ответил Борька.
— Провоцируешь, сука?
— Да ты что? В своем уме?
— Я-то в своем, а вот ты в чьем? Может, немецкого прихватил?
— Отцепись, — Борька рванул плечо, но рука держала крепко.
— Еще раз, сука, начнешь провокацию — прибью, — прошипел тот и отпустил пальцы.
Не испугался Борька угрозы. Он из таких, которых за горло не возьмешь, но неприятно стало и обидно, что понят он не так, что среди вот такой громады людей одинок он.
— Чокнулись вы все. Чего боимся мы друг друга? Свои же, — пробормотал он, надеясь, что поддержит его кто. Но кругом молчали.
Прошла ночь, а не поймешь, спал ли или не спал, так, на минуты забывался вроде. Голова тяжелая, тело ломит и трясет от озноба, а у ворот звенит уже цепь, открывают замок немцы, и опять — шнелль, шнелль. Только сегодня, перед тем как повести их, объявил начальник конвоя на ломаном русском языке, что за один побег десять человек «верден шиссен», за второй — двадцать, за третий — тридцать «ун зо вайтер». И так далее, значит.
Вот что, заразы, придумали! Настроение у Борьки совсем упало. Надвинулась такая тоска, и впервые за все месяцы армии и недели фронта кольнула мысль, а не зря ли он отказался от эвакуации с авиационным заводом, где работал и где бронь имел. Может быть, не так уж было зазорно, как казалось тогда, ковать победу в тылу. Надо же самолеты кому-то строить, тем более нет их в воздухе и нет… Кабы были, не разъезжали бы так свободно днем по большаку немецкие машины, не передвигались бы безбоязно войска, да и их, пленных, разве смогли бы вести в открытую белым днем.