На поле овсянниковском(Повести. Рассказы)
Шрифт:
Тяжело раненных перевязывали, раны обрабатывали и — кого можно — на подводу и в Бахмутово. Вместе с подводами и некоторые легко раненные уходили. Если б не так — набралось бы уже их не меньше сотни. В избе не продохнуть уже. И страшно — как бы немцы Черново не стали обстреливать, добить тогда раненых могут. Раненые это понимали, с нетерпением ждали, когда подводы за ними придут, глаза у всех такие — лучше не смотреть.
Но все же хотела бы Ефимия Михайловна видеть среди них своего Ваню. Знала бы, что и как. А так — неведомо ничего.
И вот затих бой… Уже редко
Через час или более ворвался в избу комбатов связной — здесь Катя? Увидел ее и крикнул в темень:
— Здесь она, товарищ капитан!
А Катя на глазах живела, румянец пробился, из глаз словно лучи засияли.
Вошел капитан. Рот перекривленный, лицо исцарапано, шинель в глине измазана, глаза сумасшедшие. Катя к нему бросилась, словно полетела, но он отстранил ее, отцепил флягу с пояса, поднес ко рту и пил из горлышка долго-долго…
Доктор вышел и глядел на капитана не то что зло, но как-то отчужденно, неприязненно. Тот допил все, отдал молча флягу Кате, бросил взгляд на врача:
— Чего смотришь?
— Смотрю, и все, — ответил тот спокойно.
— Раненых всех отправляйте в Бахмутово. Всех, всех.
— Отправляю по мере возможности.
— Не по мере, а всех! Поняли?
— Понял.
Потом комбат подошел к доктору вплотную, взгляд в взгляд.
— Осуждаешь? — спросил и глазами впился. Доктор не ответил, но взгляда не отвел. — Мне это Овсянниково вот где стоит, — продолжил комбат и рукой по горлу. — На всех совещаниях меня склоняют. Побольше бы огонька — взяли бы. Почти совсем подобрались. Надо было… Понимаешь — надо!
— Кому? — спросил доктор и, резко повернувшись, ушел в перевязочную.
Комбат постоял еще немного, хотел было сказать что-то вослед, потом махнул рукой, буркнул про себя что-то и громко Кате:
— Катя, пойдем! — И ушли они.
В избе кто стонет, кто бредит, кто матерится от боли, а один боец, когда комбат ушел, сказал:
— Красиво, черт, шел… Комбат-то наш. Красиво.
— Что толку, — другой в ответ.
— Нет, красиво шел, черт чернявый, красиво.
Опять вышла на крыльцо Ефимия Михайловна…
Стрельба редкая с передовой все еще доносилась, и ракеты шпарили густо. Все небо над Овсянниковом в голубых вспышках, словно марево. И трассирующие нет-нет да прочертят небосклон красными точками.
Вышел и доктор. Закурил и на небо тоже уставился.
— Мучаешься, Михайловна?
— Мучаюсь, Васильевич. — Стали они так звать друг друга недавно. — Если живой Ванечка, прислал бы с кем весточку…
— Да куда там, в заварухе. Не до того, наверное, было.
— Ну как же, должен все-таки о матери подумать. Нет, чует мое сердце — не живой он уже.
Доктор затянулся несколько раз сильно. Разгорелась самокрутка и лицо его усталое осветила.
— Вот что, Михайловна. Могу я послать санитара на передовую, чтоб про твоего Ваню узнать, но… сама понимаешь… Попросить могу. Не приказать — попросить. Вот сама решай. Убьет его — на нашей с тобой совести будет…
Задумалась Ефимия Михайловна. Нет, не может она ради своего спокойства чьей-то жизнью рисковать. Не может. Так и ответила:
— Нет, Васильевич, на такое дело права у нас с тобой нет.
— Потерпи до утра, Михайловна. Утром и писаря будут приходить со строевыми записками, и раненые после налета утреннего. С кем-нибудь твой Иван и даст о себе знать. На том и порешили?
— Больше нечего делать.
— А теперь идем спать. Ту ночку не спали. Наверное, с ног валишься?
С трудом до своей лежанки добралась, по всей избе на полу друг к другу впритык лежали раненые. Залезла, накрылась полушубком, и забил ее вдруг озноб, хотя печь-то была горячая, цельный день топили, и подумалось — не Ванин ли озноб ей передается, не лежит ли он на поле, еще живой, но замерзающий, не зовет ли мать губами захолодалыми? А как подумала это, уже спокою не было никакого — ясно виделся ей Ваня на овсянниковском поле.
— Пойду, — решила она. — Пойду. — И как решила, уже знала — ничто ее не остановит.
Оделась она прямо на печи. Ноги в валенки сунула, полушубок надела, спустилась с лежанки и тихо, чтоб не потревожить кого, прошла между ранеными, мимо дневального, что в сенях дремал. Как-то невольно пакет с бинтом, что на столе лежал, захватила и положила в карман полушубка. И озноб ее сразу прошел, как рукой сняло.
Дорога ей, конечно, знакомая, да и тропки на передовую протоптаны. Только где и как она будет искать Ваню — пока не представляла. Лес, из которого наступление вели, версты на две тянется. Одним концом к Усову подходит, другим в Паново упирается. Но раз наступление на Овсянниково было — к нему и пойдет, то есть к тому куску леса, что напротив Овсянникова располагается.
Пока по подлеску шла, с неба, ракетами рассвеченного, падал снег, но в самом лесу темно стало. Но тропка все же была видна.
Кое-где в стороне от тропки шалаши стояли. В них, значит, наше войско и обретается. Из иного дымок вьется — греются ребятки.
Боялась она, что остановят ее по дороге, но никого ей не встречалось. Если посты и есть, которые бодрствуют, то у опушки, а тут, с тылу, охранять нечего.
Лес этот она как свои пять пальцев знает. С детства в нем и ягоды и грибы собирала, хотя ночью в нем ни разу, конечно, не бывала. Ночью он какой-то другой. И деревьев побитых много и воронок.
Вот и поле сквозь деревья проглядывается… Голубится от ракет. Но ракет-то все меньше и меньше. Шалашей здесь у края много, но она их обходить старалась.
Один обходя, чуть не ступила ногой на убитого… Упало сердце, не Ванечка ли? Нагнулась, повернула (лежал он лицом уткнувшись) — нет, незнакомый.
Потом и еще и еще ей солдатики убитые на глаза попадались. И к каждому подходила со страхом, каждого оглядывала…
Но вот и к краю самому подошла — развернулось перед ней овсянниковское поле, развороченное снарядами, с тремя танками подбитыми — на середке.