На поле овсянниковском(Повести. Рассказы)
Шрифт:
Было все это как-то очень буднично и обычно, словно у них не бой завтра, а очередное учение, и, наверное, не только Коншину хотелось чего-то другого, торжественного, приподнятого, соответствующего тому высокому чувству неповторимости и значительности этого мига, которым наполнены их сердца, потому как завтра пойдут они отдавать самое дорогое, что имеют, — свои жизни, отдавать за Родину, за Россию…
И захотелось Алексею музыки, вспомнились общеполковые вечерние поверки, где гремела медь оркестра, где торжественные марши сплачивали
Неожиданно к Коншину подходит комиссар:
— Надеюсь, земляк, что увижу ваше заявление.
— Не знаю, товарищ батальонный комиссар, я как-то еще не думал, — теряется Коншин. — Еще ничего не совершил…
— Мы все еще ничего не совершили, сержант.
С комиссаром у Коншина был разговор еще в Москве, когда стоял их эшелон почти у самого Киевского вокзала, и в тоске метался он между вагонами, глядя на московские дома, такие близкие и такие недоступные. Наконец не выдержал и подошел к комиссару, тоже маячившему вдоль вагонов, с просьбой съездить на час домой.
— Вы где живете? — спросил тогда комиссар.
— На Сретенке.
— На Сретенке? — переспросил тот и, взяв Коншина под локоть, сказал — Пройдемтесь.
Они пошли в хвост поезда, миновали его, прошли еще немного, и тут комиссар остановился.
— Вот видите тот большой дом? — показал он на какое-то здание с заклеенными бумажными крестами окнами.
— Вижу.
— Так это… мой дом… — комиссар затянулся папироской. — И я не зашел в него. Поняли?
— Понял.
— А вы — Сретенка, — улыбнулся комиссар, потом посерьезнел — Вот так-то, сержант. Мы вернемся к своим домам. Вернемся. В это надо верить.
С тех пор, когда они встречались, комиссар неизменно спрашивал:
— Ну, как дела, москвич?
Предложение вступить в партию застало в какой-то степени врасплох.
— Товарищ комиссар, честное слово, не знаю, как поведу себя там. Вдруг струшу?
— Не струсите, москвич. В этом я уверен.
— После первого боя, товарищ комиссар? После первого боя… Хорошо?
— Ну, как хотите. Только знайте — я верю в вас.
— Спасибо. — Комиссар отходит от Коншина, подымливая папироской, а у Коншина от его доверия приятно щекочет в груди и как-то не таким уж страшным кажется это завтра.
Раз уж запрещено жечь костры, то незачем сооружать и шалашики, да и сил уже не осталось — измаяла людей дорога. Рубят лапник, бросают на снег, устраивают лежки под сосенками и заваливаются в ожидании кормежки.
Опять ребята вместе, только Лапшина нет. Жмутся друг к дружке, дымят махоркой молча — не говорится что-то, не идут слова, будто приморозились, а ведь завтра… Что даст им силы завтра? Любовь к родине? Да, конечно! Но любовь еще не полностью осознанная, еще не выстраданная… Ненависть к врагу? Разумеется! Но ненависть-то пока книжная, еще по сердцам не прошедшая…
Достаточно ли сильно будет держать их мальчишеское презрение к трусости? Выдюжат ли ребята то, что именуется первым боем. Все — завтра! Все покажет — завтра!
— Коншин, можно тебя на минутку? — подходит к ним Шергин.
— Что, Андрей? — с трудом поднимается Коншин.
— Поговорить надо.
Они отходят чуть в сторону, закуривают, и Коншин терпеливо ждет, что скажет ему Шергин, но тот не торопится. Он внимательно глядит на Коншина, словно раздумывая.
— Завтра — бой, Коншин. И может случиться всякое. Понимаешь?
— Ты же вроде помирать не собирался, — пробует улыбнуться Коншин.
— У меня здесь никого нет, а с тобой мы немного подружились…
— Да.
— Вот два письма… Если что — пошлешь…
— Хорошо, Андрей… Если сам…
— У меня больше шансов…
— Почему?
— Так… — Шергин затягивается цигаркой. — Ты подал заявление в партию?
— Нет.
— Почему?
— Сам не знаю… Видно, не до конца уверен в себе. Договорился с комиссаром — после первого боя. А ты подал?
— Да… Но меня могут не принять.
— Отчего же?
— Так…
— Излишней откровенностью ты не страдаешь.
— Пожалуй… Я скажу тебе… чуть позже…
— Как хочешь.
Шергин поворачивается и уходит к своему взводу — прямой, подтянутый, спокойный, а Коншин, глядя ему вслед, думает, что не мешало бы ему позаимствовать у Шергина и выдержки и хладнокровия.
Тут встречается он глазами с рядовым Савкиным.
— Можно с вами поговорить, товарищ сержант? — спрашивает тот тихо, не по-уставному, и легко трогает его за рукав.
— Говорите.
— Не обижайтесь только, если вам покажется, что я скажу нечто нравоучительное. Но я старше вас почти вдвое и в бою завтра буду не в первый раз. И, я думаю, это дает мне право сказать вам кое-что…
— Я слушаю вас, Савкин.
— Никогда не забывайте, что вот эти пятьдесят два бойца вашего взвода — люди, у которых — матери, жены, невесты, дети…
— Я понимаю это.
— Это мало понять… Надо душой прочувствовать, что ли…
— Что дальше, Савкин?
— Постарайтесь думать в бою. Все время думать. Это очень трудно. Завтра вы в этом убедитесь, но старайтесь… думать и… сберечь людей…
— Савкин, я буду выполнять приказ…
— Приказы бывают разные…
— Приказы не обсуждаются, Савкин, — перебивает Коншин.
— Да, конечно, я это знаю, но все-таки… Вы знаете, почему я говорю вам все это? Вы никогда не простите себе, если останетесь живым, до конца дней не простите, если по вашей неосмотрительности, растерянности или, скажем просто, недомыслию зазря погибнут люди. Война не все спишет. А вы — мальчик совестливый, это видно… Не сердитесь за мальчика, моему сыну семнадцать, на тот год ему идти на фронт…